В начале века один за другим выходят первые романы нового поколения — «Любовь и педагогика» Унамуно, «Сонаты» Валье-Инклана, «Путь к совершенству» Барохи. Чуть позже — «Воля» Асорина, контрастная параллель роману Барохи, итоговая книга эпохи. Так в Испании начался новый роман, предвосхитивший многие из поздних (можно сказать — вчерашних) открытий экспериментального романа. (Частично это объяснимо еще и тем, что литературные теории Хосе Ортеги-и-Гассета, воспринятые европейским авангардом как руководство к действию, создавались под влиянием сделанного поколением.) Однако столь же неоспорима и преемственность: у их открытий мощный, глубокий фундамент. Через голову Гальдоса и его школы поколение 98 года тянется к Ларре, Кеведо и Грасиану, среди чтимых ими имен Фейхоо, Кадальсо, философы французского просвещения; в поле их пристального внимания роман воспитания и все разновидности путевого очерка — от Монтескье, до Стерна и Готье, «сумевшего разглядеть в пейзаже душу». Разбираться в литературных, философских и исторических перекличках, которыми пронизаны романы, бесконечно интересно, но все-таки и сегодня секрет их притягательности в другом: это живые голоса рубежа столетий, исповеди сыновей века — натур страстных, деятельных и безвольных, воспитанных (и отравленных) книгами, равно готовых и бросить вызов и смириться, печальных, ироничных, обманутых и временем и собой.
Таков герой «Воли» Антонио Асорин — сосредоточенная, чистая и слабая душа, жадно впитывающая книжную мудрость; милый, умный, глубоко и тонко чувствующий юноша, не лишенный талантов и честолюбия, способный к состраданию и добрым порывам, но не годный ни к какому делу. Он словно бы и не живет — кажется, жизнь, своя и чужая, без всякого его участия развертывается у него на глазах, а сам он и сторонний наблюдатель и беспомощная марионетка. И губят его не внешние силы, а разрастающееся омертвление души, которому он, истерзанный внутренним разладом, и не сопротивляется. «Беда испанцев не в том, что они не согласны друг с другом. Испанец не согласен сам с собой — вот в чем наш нравственный изъян», — заметил Ортега-и-Гассет в эссе об Асорине. (Позже рефлектирующее — совсем не исключительно испанское — сознание станет предметом исследования экзистенциалистов, но далеко не сразу в Антонио Асорине разглядят предшественника Рокантена.)
Как бы ни был значим в «Воле» герой, роман не сводится к истории его духовных исканий, странствий и краха, прослеженных подробно и беспощадно. Это еще и портрет поколения 98 года — с наставниками и учителями, настольными книгами, манифестами, ночными прогулками, долгими разговорами и букетиками для Ларры.
Портрет документален — и не потому, что в Олаисе узнается Бароха, а в Асорине — сам Мартинес Руис. Едва ли не впервые здесь в ткань романа в полном объеме включены документальные материалы: письмо Толстого редакторам испанского анархистского журнала, речь Мартинеса Руиса, воззвание Троих. И рядом — подробный сценарий пострижения в монахини с репликами хора, партией священника и ремарками. (Недаром Мартинес Руис полгода просидел в Национальной библиотеке над монастырскими уставами и духовными поучениями; даже гравюра с изображением образцовой монахини дотошно списана с натуры — вплоть до тезисов на ленточках.) Документален пролог — скрупулезный отчет о нескончаемом строительстве церкви с перечислением когда, на какие пожертвования и кем начаты работы, сколько кому уплачено, что именно возведено и что тем временем успело рухнуть. Сообщено число поденщиков и даже прозвище одного из них — мальчика, бесследно сгинувшего на стройке. Его незаметной смертью открывается роман. А в эпилоге будет документально засвидетельствована еще одна смерть — духовная смерть Антонио Асорина. Круша последние иллюзии, здесь автор акцентирует документальность, вводя фиктивный документ — три своих письма Барохе, который таким образом входит в роман как реальное лицо, сегодняшний газетный собеседник читателя. Исторически достоверны речи Юсте, Асорина и Ласальде — стенограммы бесед испанской интеллигенции, пересыпанные именами, которые тогда были у всех на слуху, и цитатами из только что переведенных (небрежно и с ошибками) Шопенгауэра, Конта и Ницше, из затверженного в детстве Платона и любимых собеседников — Монтеня и Грасиана.