Снимать нужно было в жесткий световой режим, в узенький интервал каких-нибудь двадцати минут, когда уходит за горизонт солнце, но еще светло. Двадцать минут на всю сцену — и на певца, и на слушателей, и на все панорамы, наезды и отъезды. Нужна была абсолютная четкость работы, безупречная дисциплина и организованность всех, кто в съемке участвовал, а я видел — раскаленная толпа Витиных поклонников неуправляема. Ни милиция, ни пожарные не удержат, не остановят это море полубезумных наэлектризованных людей, пришедших слушать своего кумира. «Все погибло, — подумал я. — Они действительно все пришли, но они*то все и погубят».
Поставили камеры. На сцену вышел Цой, началась настройка под счастливейший вой шеститысячного зала.
Только Цой начал петь — вдруг у него на гитаре лопнула струна.
— Ребята, — сказал Цой в микрофон, — хотите, я так допою, а хотите — сменю струну, потому что на самом деле струна важная.
Настала мертвая тишина — ни в одном концертном зале мира я такой преданной тишины не слышал.
— Вить, меняй струну, — крикнул кто*то из дальних рядов. — Мы подождем. Мы тебя любим.
Раздался одобрительный вой, потом овация, потом опять наступила уважительнейшая тишина. Витя менял струну, мы глядели на небо, ожидая начала режима.
Съемка происходила под надзором партийных и профсоюзных организаций, органов КГБ, в зале сидел первый секретарь какого*то там райкома, курировавшего парк культуры, почему*то нагнали немыслимое количество пожарных. Может, собрались утихомиривать толпу брандспойтами? Наготове была и милиция. Казалось, еще секунда и что*то должно рвануть и разнести к чертям пол-Москвы.
Солнце садилось, вот-вот — снимать, а нам еще нужно было раздать привезенные с собой спички, шесть тысяч коробков в фабрично упакованных ящиках, по одному на каждого: сидящие в зале должны будут зажигать их, как бы откликаясь этим маленьким огоньком на пение Цоя.
Вдруг меня охватил ужас: Витя поет, зал орет, танцует. Вынесли ящики на сцену, стали вскрывать упаковку.
— Подождите, — струсил я, понимая, что сейчас мы кинем им коробки, а они возьмут и спалят в раже не только весь парк культуры, но всю Москву, как в 1812 году. В это раскаленное людское месиво да еще и спичек подкинуть — господи, это что же будет! Со спичками нельзя, без спичек — тоже плохо. Изображение потеряет всю свою выразительность. Решать надо было немедленно.
— Еще пять минут протянешь, — шипел мне в ухо Паша Лебешев — и можем уже не снимать вообще.
— Витя, — позвал я Цоя, — понимаешь, какая ситуация… — и я начал путанно излагать все свои страхи.
— Сейчас я им все объясню…
Он пошел к микрофону и сказал в зал, что, мол, сейчас мы начинаем собственно снимать и поэтому требуется полнейшая дисциплина.
— Но ведите себя как обычно. Подпевайте. Вставайте. Сейчас мы раздадим всем вам спички. Берите по три штуки, когда я запою «Перемен!», чиркайте, огонек поднимайте вверх. Погаснут — зажигайте следующие три… Поняли?
— Витя, поняли!
Мы стали кидать по рядам спички, толпа расхватала коробки мгновенно, в каких*то рядах их тут же начали зажигать. Возник шухер. У кого*то даже, по-моему, зажглись волосы.
— Началось, — в ужасе подумал я.
— Я прошу всех, — снова заговорил Цой, — зажигать спички только по команде.
— Туши, туши! — понеслось по залу. Потушили и спички, и девушку с зажженными волосами.
Витя запел, камеры заработали, я скомандовал «Зажигай!», шеститысячная толпа, минуту назад, казалось, готовая все разнести в щепу, а потом поджечь, вела себя не просто как сверхопытная, абсолютно дисциплинированная массовка, но как, скажем, идеально вышколенный кордебалет Большого: и спички они зажгли вовремя, и подпевали, и вообще были сущими ангелами. Такова сила взаимного внутреннего контакта кумира и обожающей его толпы…
Снимая «Ассу», мы долгое время были в облаке всецело поглощавшей нас работы. Но несколько раз все же пришлось и почувствовать странные звонки и сигналы нового времени. Не скажу, чтобы сигналы эти были особенно радостными, напротив, впечатление оставляли странное и скорее тягостное.
Нам нужно было снимать в гостинице «Ореанда» — ну, где ж еще мог остановиться Крымов, приехав зимой в Ялту? Директор этой фешенебельной, только что перестроенной шведами гостиницы, крепкий гебист из прежних времен, с холодным отточенным взором, нашему директору в съемках вдруг взял и решительно отказал. Дело происходило уже после знаменитого кинематографического съезда, у меня в кармане была красная книжечка секретаря Союза, по тем временам это была фигура государственная, с этой книжечкой я временами чувствовал себя чем*то вроде сегодняшнего Говорухина, но никому ничего не говорил.
— Ладно, — подумал я. — Схожу-ка посмотрю, как действует эта самая красивая книжица…
Я позвонил директору, сказал, что хочу повидаться — выражений радости в ответ не услышал.
— Я ж уже видался с вашим директором. Какой смысл? — вяло спросил он.
— Я приду — объясню, — нагловато продолжал я, уже сам начав слегка давить тот самый государственный форс, которому пытался учить Славу.
— Ну, приходите.