— Извините, — почти шепотом начал именно он. — Может быть, я был неосторожен в выражениях, но я имел в виду не то, что вы подумали. Я имел в виду, что с нас сейчас тоже строго спрашивают. Разумеется, вы будете снимать там, где вам нужно. Хотите, мы немедленно переселим вас? У нас в «Ореанде» значительно комфортабельнее…
Сердце мое билось часто. С одной стороны, мне открывалось, какой я теперь великий государственный шишак. Но с другой стороны, сознание этого ни малейшей радости не приносило — какая же, оказывается, исключительная гадость вся эта вонючая государственная жизнь! На государственность моей жалкой фигуры без штанов вполне немедленно можно было найти государственность другой, моей, скажем, шибко покруче, и в итоге я сейчас должен был бы не развязно валяться в постели, а, в свою очередь, где*то перед кем*то извинительно хлюпать носом и мять в руках шляпу, если бы она у меня была. Не имеющая ни начала ни конца паскудная система фантомно превращающихся друг в друга бесконечных холуев и хамов.
Потом мне показали телеграмму «оттуда»: «Снять немедленно всех на хрен. Три дня на смену руководства. Обеспечить прогрессивным кинематографистам и лично Ивану Жукову, секретарю Союза кинематографистов СССР, режим наибольшего благоприятствования в их нелегкой культурно-перестроечной работе. Главный Дедушка».
— Мы вас очень просим. Мы вас прямо здесь вот будем ждать, — продолжали хором причитать «интуристовские» ходоки над моей кроватью: здоровые мордастые дядьки, любой из них соплей мог бы перешибить меня надвое. — Пожалуйста, оденьтесь. Мы распорядились приготовить вам в «Ореанде» завтрак.
— Да я здесь позавтракаю…
— Нет-нет, мы распорядились там. Вы именно там у нас вкусно позавтракаете. А после мы там же все и порешим.
«Ведь возьмут и отравят, твари…» — беспокойно завертелось в воспаленном государственном мозгу.
— Так мы и здесь поговорить обо всем можем. Я вам скажу, что нам нужно, какой у нас график съемок…
— Нет-нет. Давайте в «Ореанде». И еще, — тут уже директорский голос от волнения пустил холуйского петуха, — мы вас очень просим, после того как вы позавтракаете, позвонить в Москву в Госкомтуризм и лично сообщить нашему Председателю, что у нас все улажено, конфликт снят — до шестнадцати часов он должен доложить товарищу Горбачеву, а в противном случае полетит и он… У них это сейчас, вы сами знаете, быстро…
Горбачев действительно тогда с легкостью необыкновеннной и безо всякого сопротивления снимал по нескольку министров в день. Я живо представил себе заодно и какого доклада от этого самого госкомтуристовского министра ожидают: он должен не иначе как сообщить о трупах высоких ходоков, со скольки залпов их, шельм, шлепнули и надежно ли закопали… Ужас!
Мне было стыдно за них, за себя и за Горбачева. Мне было жалко и их, и себя, и Главного Дедушку. Я тупо пошел, и сидел с ними, и жрал их халявный «ореандовский» салат, и позвонил потом оттуда ихнему министру интуризма, и сказал, что все улажено.
— Прошу вас, — тоже униженно сказал мне в трубку начальник над интуристами, — если вы почувствуете хоть малейшую неискренность с их стороны, увидите, что они не честно хотят исправить ошибку, а извиняются из-под палки, вот вам мой прямой телефон, вот домашний, звоните немедленно — выгоню всех на хрен в двадцать четыре часа. Вышибу из Ялты, будут у меня директорствовать, бляди, в норильском вытрезвителе…
Так в первый раз я почувствовал во рту отвратительное послевкусие практического применения власти. В первозданной ясности прочертилась иерархия холуйства, всеобщего страха, доносительства, самоуправства. И каждый в этой иерархии мгновенно мог слететь сверху на самый низ, и никто никогда бы уже не вспомнил, что когда*то этот Акакий Акакиевич собой представлял. Сам я тоже не мог не понимать, что и моя эфемерная и смешная приобщенность к этой самой власти столь же фантомна, непрочна, хлипка, иллюзорна…
Мы вернулись в Москву, все сняв. Картина заканчивалась. И вдруг я сообразил, что настал час развить и довести до невиданных высот хрупкие эксперименты, начатые с Таги-Заде. Худосочная лапша в фойе «Художественного» вдруг сама по себе проросла цветущими летними полями алых пряных маков, издающих дурманящий аромат, способный опьянить тысячные толпы страждущих.
Когда*то меня поразили слова Мейерхольда о работе над «Ревизором»: «Я ставлю пьесу Гоголя „Ревизор", но со всей книжной полкой, на которой стоит его полное собрание сочинений». Мейерхольду вообще было свойственно облекать мысли в формулировки гениального изящества, краткости и точности: эта — одна из многих. Так вот, когда дошла очередь до премьеры, идея «всей книжной полки», на которой изначально стояла «Асса», уже прочно во мне сидела, я знал, что надо одновременно с премьерой картины устраивать и премьеру всей культуры, из которой «Асса» произросла. Идея эта была столь ясна и очевидна, что она тут же захватила многих, готовых ее осуществлять.