Премьерные показы шли к концу, но толпа желающих попасть все не редела. Мы устали, не знали, как дотянуть до запланированного конца. Но наши зрители организовали что*то вроде своего комитета, вызвали нас и потребовали дополнительных ночных показов. Требование было столь решительным, что отвертеться не представлялось возможным. Собрав последние силы, нам пришлось устроить пять или шесть ночных презентаций, они начинались в час ночи, когда к «Электрозаводской» приходил последний поезд метро, и заканчивались без десяти шесть; зрители садились в первые метропоезда и электрички, ехали на работу, в институты, в школы. Незабываемы эти бесконечные ночные бдения — их атмосфера была особо волнующей.
Я уже привык к тому, что все мои фильмы пресса встречала в штыки: если и удавалось услышать доброе слово, то только некоторое время спустя после выхода фильма. По поводу МЭЛЗовской чехарды пресса тоже шла кислая, частью просто злобная. Дескать, престарелый конформист примазался к андеграунду, сосет из его честных и чистых художников соки, пьет их кровь, а доверчивый зритель принимает все за чистую монету. Мол, настоящий андеграунд — это не выступления рок-групп перед сеансом и не игра на балалайках в фойе перед сеансом. В былые времена перед сеансами пели халтурщики или забытые богом артисты — теперь до этой дешевки скатился Гребенщиков. Настоящий андеграунд — это мужество на вечных баррикадах. Конформистам этого не понять…
Дерьмо лилось справа и слева, со всех сторон, изо всех шлангов. К счастью, мы почти круглые сутки были заняты, не было ни сил, ни времени следить, откуда хлынула очередная струя и чего именно на этот раз.
Все искупал зритель — не забуду, как смотрели фильм. В моей жизни подобного не было и больше, уверен, не повторится. Ничего общего с обычным смотрением хорошего или плохого фильма на тех премьерных показах не было. Смотрели так, как смотрят футбол. С первых титров в зале поднимался свист, вопль, вой, стон, не прекращавшийся все три часа. При первых словах любой песни зал единодушно вставал, как при исполнении государственного гимна, и вслед за экраном хором пел, вторя, от начала и до конца.
Единственные мгновения передышки и отдыха в зале наступали, когда начинались куски о последних днях Павла I. Кстати, был момент, когда рука моя дрогнула и всю эту линию я чуть было не выбросил при монтаже в корзину. «Дай-ка вырежу все это к черту, — вдруг решил я, — картина станет короче, стройнее, будет смотреться на едином дыхании». И действительно, вырезал, но тут приехал Боря Гребенщиков, с которым мы должны были дописывать музыку.
— А где Павел?..
— Знаешь, Боря, я его вырезал.
— Зачем?!
— Чтобы лучше смотрелось, динамичнее…
И тут я понял, насколько Борино знание массовой зрительской психологии восприятия превосходит мои любительские догадки.
— Я тебе советую немедленно все вернуть назад…
— Как назад?! Зачем?! Кто знает всю эту историю убийства Павла?! Кто это поймет?!
— Ты бы знал, как публика обожает про все непонятное…
И действительно, на этих эпизодах с Павлом мэлзовский зритель слегка приходил в себя, передыхал, впитывал какую*то новую и неожиданную для себя историческую информацию, а дальше, передохнув в другой эпохе, с новой страстью включался в зрелище странного футбольного матча с песнями и криминальным сюжетом.
В эти премьерные дни почти ежедневно происходили пресс-конференции. Они тоже полны были подковырок, язвительных намеков. И тогда и сейчас оппоненты очень любили арифметику: «Сколько же государственных денег потрачено на это миленькое придурство?..»
Памятной деталью всех этих пресс-конференций было и забавное поведение Славы Говорухина. Он брал стул и садился в стороне от всех нас. Пока мы рассказывали о том, как понимаем «Ассу», характеры ее героев, природу их взаимоотношений, Говорухин не произносил ни звука. Когда мы иссякали, начинал он:
— У меня иная точка зрения и на фильм, и на моего героя. Картина удавшаяся. Я поздравляю ее создателей, но считаю, что сами они абсолютно не понимают того, о чем сняли картину. Это памятник выдающемуся человеку, Крымову. Я его играл. Это умница, коммерсант, предприниматель, человек завтрашнего дня. Это фигура гораздо более значительная, чем все советы министров, которые только мешали ему работать, гробили его начинания, рубили крылья. Это великолепная, мощная, трагическая фигура, значительнейший человек, которого отвергла минувшая эпоха. Ни одного дурного поступка, ну, за исключением, увы, общепринятых в этой профессиональной среде, — как я понимаю, тут имелось в виду собственно «мочение Бананана», — мой Крымов не совершил. Нельзя, конечно, сказать, что убийство Бананана — доброе дело, — продолжал мысль Слава, — но это, к сожалению, уже инерция сопротивления толкнула его, некое уголовное отчаяние, порожденное всегда враждебной к нему социальной средой, в которой все подлинно талантливое уничтожалось, уродовалось, отвергалось…