Одна из самых сильных его живописных работ — «Похороны красноармейца». Лежат на плащ-палатках мертвые тела, вокруг люди, во всем — солженицынское понимание войны, солдата на войне, брезгливый укор сталинскому упрямому безумию ввинтиться в эту войну; но при всем том есть здесь и то, чего у Солженицына никогда не было. Хотя нет, неправда, в «Матренином дворе» при всей ненависти к системе все-таки преобладала огромная любовь к человеку, ухитряющемуся в этой системе выживать. В последующих вещах это высокое сострадательное чувство раз за разом скукоживалось, сжималось, преобразуясь в некую абстрактную любовь к Родине, заметно блекнущую рядом со сверхживой прочувствованной и незабытой ненавистью к ней. У Марксэна аналогичный баланс любви-ненависти иной — он чрезвычайно честен, сердечен, гармоничен…
Когда*то по поводу готовившегося «Свидания с Бонапартом» мы оказались в Штатах, жили в чудесных условиях под наивным и честным попечительством незабвенного нашего продюсера Тома Михана, щедро стелившего Америку нам под ноги. Марксэн лишний раз доказал, что в любых, самых располагающих к какой угодно мимикрии обстоятельствах не теряет своей особости.
Вот частность. Казалось бы, в Америке в то время существовала такая огромная, близкая ему по крови еврейская диаспора, такое множество былых закадычных друзей и добрых знакомых, что на работу просто и времени не должно было остаться. Оказалось иначе: с былыми друзьями ему там, в Америке, увы, часто уже не о чем было говорить. Себя советских времен они подзабыли, подстраиваться под их новый здравый американский менталитет Марксэн органически не мог, общей почвы для каких-либо непридуманных взаимоотношений не находилось, а к платоническим чувствам он как бы изначально-природно неспособен. Марксэн искренне преисполнен всяческого уважения к своим товарищам, не захотевшим, не смогшим продолжать жить в стране, относившейся к ним как к людям второго сорта и постыдного пятого пункта. Он им всем позвонил, всех посетил, а разговаривать — я видел это — оказалось не о чем. Не было предмета, который роднил. Предмет этот — СССР.
Только в Нью-Йорке Марксэн наконец с большим для себя трудом нашел человека, с которым тут же была обнаружена почва для душевного сообщения, вследствие чего описываемые персонажи немедленно вошли в легкий трехдневный запой (Марксэн Яковлевич — человек талантливо и много выпивающий, о чем потом отдельная задушевная беседа), в течение которого наговорились на славу. Человек этот — великий, уже, к глубокому прискорбию, покойный гениальный русский художник Леня Пу-рыгин, «гений из Нары», как он с неханжеским пониманием истины сам себя называл.
Марксэн разборчив и совсем не всеяден в собственном художественном вкусе. Два художника, с которыми он меня свел и которые ему бесконечно нравились, — это Леня Пурыгин и Аркаша Петров. В подвал к Аркаше меня привел именно осоавиахимовец Марксэн, а вовсе не какие*то таинственные хипари или интеллектуальные рокеры.
— Пойдем, — сказал он, — я тебе кое-что у одного мужика покажу…
— Скажи хоть, про что речь?
— Один малый гениально пишет быт шахтерского городка…
Согласитесь, любого нормального человека стошнило бы от одной мысли: грязной московской поздней осенью переть куда*то в ночь из дому ради картин из «быта шахтерского городка». И все же, уступая его настырному упорству, мы поплелись к Аркаше, где я увидел залежи неописуемо прекрасных вещей, которые вообще*то в совокупности все были про «быт шахтерского городка».
И Марксэн, и Аркаша, и Леня — люди одной группы крови. Бездомные, беспризорные, безбытные великие советские люди. Леня Пурыгин, сидя в Нью-Йорке, не мог учить английский язык, от которого его просто с души воротило. И это при том, что художническая его судьба как бы складывалась сверхблагополучно. В момент, когда они пили с Марксэном, его картины шли по десять-пятнадцать тысяч долларов штука. Но он себе даже представить не мог, что хоть слово произнесет на этом птичьем языке. Сидя или лежа на полу в Нью-Йорке, он по-прежнему писал домашние русские виды, в том числе и разнообразные виды весьма нескучной собственной души, ставя на каждой твердую географическую подпись «Леня Пурыгин, гений из Нары». Окажись на его месте Марксэн, он точно так же с чистой совестью мог бы подписываться: «Марксэн Яковлевич Гаухман-Свердлов, гений из Ленинграда на реке Неве». Не из Петербурга, это про Марксэна не то смешно, не то издевательски бы даже звучало, а именно из Ленинграда: все пивные, рюмочные, забегаловки, таксистские притоны с водкой и вообще всяческие темные и преступные задворки родного города он глубоко уважал, знал наизусть, был там своим человеком. Более странного словосочетания, чем «Марксэн Яковлевич Гаухман-Свердлов, гений из Санкт-Петербурга», представить себе не могу. Это кощунство.
После премьеры фильма «Черная роза — эмблема печали, красная роза — эмблема любви»