Катер между тем доставил меня с Томочкой к топкому островку, совершенно пустынному. Точнее, доставил меня. Томочка конспиративно уехала на «Плюс». Однако минут через двадцать, когда я уже думал, что она надо мной просто посмеялась, появилась откуда-то с тыла, одетая вместо платья в лёгкий халатик, очень коротенький, так что её загорелые стройные ноги видны были почти полностью. Безусловно, Томочка знала этот топкий островок, как мадам Помпадур свой салон, все его тропочки, бугорки, места, покрытые сухой травой. Зачем я шёл за ней? Почему согласился встретиться наедине в этом природном её бордельчике? Ведь я человек не секунды, не минуты, а вечности. Так я к себе относился. Ведь я понимаю обман этой обесчеловеченной секунды, этой обездушенной минуты. Ведь эта секунда, эта минута, может быть, и существует только для того, чтоб сказать мне: ты презираешь Ивана Андреевича с высот своей духовной жизни, а вот свидетель, вот женщина, которая может сообщить о тебе сведения, гораздо более неприятные с духовной точки зрения, чем об Иване Андреевиче. Духовный человек может пасть, пока он в мясе, а не в бронзе. Однако лучше это делать без свидетеля из такого же, как ты, мяса. Возьми в пример святых отшельников, достигших в духе высот чрезвычайных. Зачем превращать эфир в грубую плоть с пóтом и запахом? Может быть. Может быть, то, что написано святыми отшельниками, бесконечно гениальней того, что написано Шекспиром или Пушкиным. Но прочесть это никто не может. Оно написано белым по белому, духом по духу, жизнью по жизни. А чтоб остался след, надо писать чёрным по белому, грязным по чистому, жизнью по смерти. Но и предельно телесные, несмотря на чванство своё, тоже ведь бесследны. Потому что они пишут чёрным по чёрному, грязью по грязи, смертью по смерти. «Вот в чём разница», — отвечаю я обесчеловеченной секунде, обездушенной минуте. И вот почему, чувствуя грудью беспощадно волнующее остриё Томочкиной груди, я одновременно спиной прислоняюсь к вечности, как к скале. А обезопасив тыл, встречаю Ваала остриём против острия. Страх всегда за спиной человека. Если спине спокойно, влажный жар отливает со лба и щёк, так что голова становится сухой и холодной, как во время здоровой размашистой утренней прогулки. И тогда Ваал начинает делать ошибки. Томочка не поняла, что её главная сила против меня была в молчании, в молчаливом шелесте её халатика, в молчаливой теплоте её крепких бёдер. Томочка заговорила. Возможно, с сановными партстариками это было правильно. Сперва согласовать текст, потом поставить печати. Но со мной надо было начинать с молчаливых шлепков, к которым текст уж можно просто приписать. При всём своём профессионализме Томочка не учла моей индивидуальности. Индивидуальности человека, сотканного из слов. Это всё равно, как если войти к опытному ювелиру-оценщику и пытаться ему продать кучку фальшивых изумрудов, вместо того чтоб молча приставить ему пистолет к виску. Впрочем, среди кучки разноцветных фальшивых слов, которые она передо мной высыпала, пытаясь продать их, попадалась и естественная, достоверная, отчасти даже честная галька. Несколько ниже я передам отрывки этого разговора. Здесь скажу лишь, что меня этот разговор чем дальше, тем больше озлоблял. Хитрость в сочетании с глупостью — явление чисто детское. Было такое впечатление, будто ребёнок употребляет матерщинные половые термины, а попытки Томочки стать моей столичной содержанкой выглядели игрой в песочек. Давно надо бы уйти, но грязный разговор ведь как болото: выбраться из него не так просто, и в грязном разговоре чистых нет. Многим из нас доводилось проваливаться в подобный грязный разговор, одним чаще, другим реже, и чувство после него весьма склизкое, хочется мыться, плеваться, хочется всё переиграть, вырубить топором свои собственные грязные или неумные слова. Уходя, я видел, что нетронутая мною Томочка ничком упала на траву и громко заплакала, дрожа всем своим стройным телом. Опасный момент! Побежать назад по косогору, потащить плавки вниз по загорелым ногам, обнять, утешая, схватить, извиняясь, и потом, после шлёпанья, молча слушать попрёки и требования. Ещё один шаг, ещё. Прочь рубашка, брюки, и я, голый, достаюсь не Томочке, а волжской воде. Я плаваю долго, заплываю опасно далеко и плыву назад с окостеневшими от усталости руками. И вдруг — испуг: неужели не доплыву? Испуг, как гиря, тянет меня вниз. И пловец я плохой, а берег в этом месте уходит обрывом. Попробовал встать — захлебнулся. Осматриваюсь. Где-то на горизонте «Плюс». Ещё дальше флагман. Ещё дальше камыш и утки летают. И крикнул. Точнее — из меня крикнуло. К счастью, Томочка ещё не ушла, выбежала, слёзы вытирает.
— Держитесь! — кричит.
Прямо в халатике поплыла. Плавала она хорошо, спортивно, сильными взмахами.
— Только за меня не хватайтесь, а то оба утонем, — говорит.