Читаем Астрофил и Стелла. Защита поэзии полностью

Туллию [183] стоит многих усилий — и он не обходится без поэзии — заставить нас познать силу нашей любви к родине. Лучше мы послушаем, что говорит старый Анхис в объятой пламенем Трое [184], или поглядим на Улисса, который, упиваясь любовью Калипсо, все же горюет о том, что далек он от своей нищей Итаки [185]. Стоики говорят, что гнев — это временное безумие [186]. Посмотрите на Софоклова Аякса [187], который рубит и колет овец и коров, думая, что это греческое войско под предводительством Агамемнона и Менелая [188], и скажите мне, разве вы не получили наглядного представления о гневе, разве не лучше оно, чем имеющееся в сочинениях ученых мужей, где есть и описание его вида, и разбор его отличительных свойств. Присмотритесь, разве мудрость и самообладание Одиссея и Диомеда, мужество Ахилла, дружба Ниса и Евриала [189] не доносят своего ясного света даже до самого невежественного человека? И, наоборот, разве совестливый Эдип [190], скоро раскаявшийся в своей гордыне Агамемнон, убитый собственной жестокостью отец его Атрей [191], неистовые в честолюбии Фиванские братья [192], Медея [193], упивающаяся местью, менее благородные Гнатон [194] Теренция и Пандар [195] нашего Чосера не изображены так, что и теперь делам, подобным тем, которые совершали они, мы даем их имена. И, наконец, разве добродетели, пороки, страсти не являются нам в столь естественном для себя виде, что, кажется, мы не слышим о них, а ясно их видим.

Какой совет философа, даже содержащий самое безупречное определение добродетели, может столь же легко воздействовать на правителя, как вымышленный Кир Ксенофонта; или наставлять добродетельного человека в любых обстоятельствах, как Эней Вергилия; или целое общество в виде "Утопии" Томаса Мора [196]? Я говорю "в виде", потому что если Томас Мор ошибался, то была ошибка человека, а не поэта, ибо его образец общественного устройства самый совершенный, хотя воплощен он, возможно, и не столь совершенно. Поэтому вопрос заключается в следующем: что обладает большей силой в поучении — выдуманный ли поэтический образ или соответствующее философское понятие? И если философы более показывают себя в своем ремесле, чем поэты в своем, как сказано:


Mediocribus esse poetis,Non dii, non homines, non concessere columnae [197], —


то, я повторяю, в этом виновато не искусство, а те немногие, которые его создают.

Не подлежит сомнению, что наш Спаситель мог бы преподать нравственные понятия, но он рассказывал о сребролюбии и смирении — в божественной истории о богатом и Лазаре [198], о непослушании и прощении — в истории о блудном сыне и отце ликующем [199]; и то, что его всепроникающая мудрость знала, каково богачу в адском пламени и Лазарю в лоне Авраамовом, (как и раньше) теперь заставляет нас помнить о них и думать. Поистине что касается меня, то будто воочию вижу я небрежное расточительство блудного сына, обернувшееся потом завистью его к сытым свиньям. Ученые богословы отрицают, что в этих историях историческое содержание, и считают их назидательными притчами.

В заключение я говорю: да, философ учит, но учит он столь туманно, что понять его дано лишь ученым мужам, и это означает, что учит он уже ученых, тогда как поэзия — пища и для самых нежных желудков, поэт — настоящий народный философ, и доказательство тому басни Эзопа [200]. Прелестные аллегории, спрятанные в сказках о животных, заставляют многих людей, более звероподобных, чем настоящие звери, услышать голос добродетели в речах бессловесных тварей.

А теперь, если мысленное воссоздание явлений более всего удовлетворяет воображение, значит ли это, что верх должен взять историк, ибо он дает нам образы действительных событий, которые действительно происходили, а не тех, которые необоснованно или ложно считают совершившимися? Воистину еще Аристотель в своем рассуждении о поэзии [201] прямо отвечает на этот вопрос, говоря, что Поэзия есть philosophoteron и spoudaioteron, то есть она философичнее и серьезнее как исследование, чем история. Его довод основывается на том, что поэзия имеет дело с katholou, то есть с общим суждением, а история — с kathekaston, то есть с частным. "Общее, — говорит он, — указывает, что нужно говорить или делать для правдоподобия (поэзия для этого прибегает к помощи вымышленных имен) или по необходимости, а частное лишь отмечает, что делал и отчего страдал Алкивиад" [202]. Так говорит Аристотель, и его довод (как и прочие, ему принадлежащие) совершенно разумен.

Перейти на страницу:

Все книги серии Литературные памятники

Похожие книги

Конец институций культуры двадцатых годов в Ленинграде
Конец институций культуры двадцатых годов в Ленинграде

Сборник исследований, подготовленных на архивных материалах, посвящен описанию истории ряда институций культуры Ленинграда и прежде всего ее завершения в эпоху, традиционно именуемую «великим переломом» от нэпа к сталинизму (конец 1920-х — первая половина 1930-х годов). Это Институт истории искусств (Зубовский), кооперативное издательство «Время», секция переводчиков при Ленинградском отделении Союза писателей, а также журнал «Литературная учеба». Эволюция и конец институций культуры представлены как судьбы отдельных лиц, поколений, социальных групп, как эволюция их речи. Исследовательская оптика, объединяющая представленные в сборнике статьи, настроена на микромасштаб, интерес к фигурам второго и третьего плана, к риторике и прагматике архивных документов, в том числе официальных, к подробной, вплоть до подневной, реконструкции событий.

Валерий Юрьевич Вьюгин , Ксения Андреевна Кумпан , Мария Эммануиловна Маликова , Татьяна Алексеевна Кукушкина

Литературоведение
100 запрещенных книг: цензурная история мировой литературы. Книга 2
100 запрещенных книг: цензурная история мировой литературы. Книга 2

«Архипелаг ГУЛАГ», Библия, «Тысяча и одна ночь», «Над пропастью во ржи», «Горе от ума», «Конек-Горбунок»… На первый взгляд, эти книги ничто не объединяет. Однако у них общая судьба — быть под запретом. История мировой литературы знает множество примеров табуированных произведений, признанных по тем или иным причинам «опасными для общества». Печально, что даже в 21 веке эта проблема не перестает быть актуальной. «Сатанинские стихи» Салмана Рушди, приговоренного в 1989 году к смертной казни духовным лидером Ирана, до сих пор не печатаются в большинстве стран, а автор вынужден скрываться от преследования в Британии. Пока существует нетерпимость к свободному выражению мыслей, цензура будет и дальше уничтожать шедевры литературного искусства.Этот сборник содержит истории о 100 книгах, запрещенных или подвергшихся цензуре по политическим, религиозным, сексуальным или социальным мотивам. Судьба каждой такой книги поистине трагична. Их не разрешали печатать, сокращали, проклинали в церквях, сжигали, убирали с библиотечных полок и магазинных прилавков. На авторов подавали в суд, высылали из страны, их оскорбляли, унижали, притесняли. Многие из них были казнены.В разное время запрету подвергались величайшие литературные произведения. Среди них: «Страдания юного Вертера» Гете, «Доктор Живаго» Пастернака, «Цветы зла» Бодлера, «Улисс» Джойса, «Госпожа Бовари» Флобера, «Демон» Лермонтова и другие. Известно, что русская литература пострадала, главным образом, от политической цензуры, которая успешно действовала как во времена царской России, так и во времена Советского Союза.Истории запрещенных книг ясно показывают, что свобода слова существует пока только на бумаге, а не в умах, и человеку еще долго предстоит учиться уважать мнение и мысли других людей.Во второй части вам предлагается обзор книг преследовавшихся по сексуальным и социальным мотивам

Алексей Евстратов , Дон Б. Соува , Маргарет Балд , Николай Дж Каролидес , Николай Дж. Каролидес

Культурология / История / Литературоведение / Образование и наука
Лаборатория понятий. Перевод и языки политики в России XVIII века. Коллективная монография
Лаборатория понятий. Перевод и языки политики в России XVIII века. Коллективная монография

Изучение социокультурной истории перевода и переводческих практик открывает новые перспективы в исследовании интеллектуальных сфер прошлого. Как человек в разные эпохи осмыслял общество? Каким образом культуры взаимодействовали в процессе обмена идеями? Как формировались новые системы понятий и представлений, определявшие развитие русской культуры в Новое время? Цель настоящего издания — исследовать трансфер, адаптацию и рецепцию основных европейских политических идей в России XVIII века сквозь призму переводов общественно-политических текстов. Авторы рассматривают перевод как «лабораторию», где понятия обретали свое специфическое значение в конкретных социальных и исторических контекстах.Книга делится на три тематических блока, в которых изучаются перенос/перевод отдельных политических понятий («деспотизм», «государство», «общество», «народ», «нация» и др.); речевые практики осмысления политики («медицинский дискурс», «монархический язык»); принципы перевода отдельных основополагающих текстов и роль переводчиков в создании новой социально-политической терминологии.

Ингрид Ширле , Мария Александровна Петрова , Олег Владимирович Русаковский , Рива Арсеновна Евстифеева , Татьяна Владимировна Артемьева

Литературоведение