Эллак умолк и повесил арфу обратно на кустарник.
Даггар взял его руку. Сын Аттилы подал ему, вместо искалеченной правой — левую.
— Печальная песня, — заметил скир, — но прекрасная. Хотя и на гуннском языке.
Ильдихо обратила к Эллаку свое дивное лицо и медленно произнесла:
— Эллак, все, что есть в тебе хорошего и благородного, — при этих словах на нее упал благодарный взгляд печальных и задумчивых темных глаз, — например, хотя бы то, что привело тебя сюда предостеречь нас и помочь в беде, обличает в тебе гота, а не гунна. С этих пор я не буду считать тебя гунном: ты нам не чужой. Для меня ты будешь сыном Амалагильды, а не Аттилы.
— А между тем ты ошибаешься, королевна, и несправедливо судишь могучего властелина. Хотя он и ужасен, но вместе с тем и велик. Даже добр и благороден может быть тот, кто меня так сильно ненавидит, — отец мой Аттила, всесильный владыка. Но, довольно; пора на коней. Вон их ведут вслед за королем Визигастом. Я поеду с вами. Я сам провожу вас по кратчайшей дороге.
XV
Много дней пришлось дожидаться римским послам возвращения Аттилы. Они были размещены в лучших домах, с ними вежливо обращались и в избытке доставляли все необходимое. Вигилий избегал четверых друзей, так же как и они его. Эдико куда-то исчез, и на вопрос, не присоединился ли он к хану, гунны отвечали римлянам, пожимая плечами: «Тайны господина и его приближенных неизвестны никому!»
Вся жизнь и особенности быта в этой королевской резиденции производили на приезжих византийцев и римлян странное впечатление. Наряду с варварской грубостью здесь поражала ослепительная роскошь, сменявшаяся опять простотою, которая не могла происходить от скудости при несметных богатствах и могуществе Аттилы, и потому казалась преднамеренной и рассчитанной.
Однажды вечером четверо товарищей бродили от скуки по широким улицам, меж походных бараков, беседуя с чувством нравственного угнетения.
— Нет ничего удивительного, — заметил Приск, — если варвар, дикарь возмечтал о себе при таком ошеломляющем успехе и, ослепленный своим счастьем, впал в безграничное самомнение. Эту душевную болезнь мы, греки, называем «гибрис»{
— Да, ни один смертный, насколько нам известно из истории, — подтвердил Максимин, — и даже Александр Македонский и великий Юлий Цезарь не достигли таких результатов за столь короткий промежуток времени.
— Еще бы! — со вздохом прибавил Примут. — Аттила завладел всей Скифией.
— Уже в одном этом слове заключается понятие о чем-то неизмеримом, необъятном, — сказал Приск.
— Это ни больше, ни меньше, как пространство от Византии до Фулы, от Персии до Рейна, — вставил Ромул.
— Да, — продолжил Приск, — неутомимые, воинственные гунны, как поток лавы, хлынули из степей, достигли пределов мидян, персов, парфян, и принудили эти народы, частью угрозами, частью договорами к союзу с Аттилой против Византии.
— К сожалению, мы не можем утешаться тем, что это неслыханное могущество так быстро возросло, только благодаря слепому военному счастью, и не имеет внутренней связи. Аттила чудовище, но все таки его нельзя назвать ничтожеством.
— Ну, да, пожалуй, он велик своей чудовищностью, — с гневом заметил префект Норикума.
— Ну, нет, Аттила проявляет черты величия и в мирное время, — возразил Приск.
— Однако, только гунны, сарматы и, вынужденные к этому необходимостью, германцы, — терпят его владычество. — Что касается германцев, то они не особенно покорны, — заметил Ромул. — Они сильно ропщут на постылую неволю.
— А греки и римляне, — начал Примут, — тем менее способны примириться с таким унизительным рабством.