— А по гуннскому — наследуют. Что мне до вашего права?.. Впрочем, я еще не дошел до конца. Всех перебежчиков вы должны выдать мне головою. По моему счету, их у вас четыре тысячи девятьсот тринадцать. Вы уплатите потребованные ранее пять тысяч фунтов золота; выставите сто заложников сенаторского звания; сравняете с землею укрепления Византии, Рима и Равенны, и не двинетесь с места, пока я, — когда растает снег этой зимой в германских лесах, — не завоюю всей страны от Понта до Британского моря, от Геркулесовых столпов до ворот Адрианополя. Если вы не исполните в точности всего этого, то горе вам — Византия и Рим! Вы стоите одиноко, не рассчитывайте, как три года назад, на помощь вестготов. Там трое братьев грозят друг другу мечом и кинжалом, оспаривая один у другого забрызганный кровью трон. А если тот из них, за кем останется победа, пойдет против моей воли, — мой добрый друг Гейзерих, вандал, немедленно высадится с многотысячным войском у устьев Родануса. Суабы и аланы, которые были тогда против меня, теперь мои союзники; за меня будут теперь также франки, подкупленные золотом. Последнюю кучку бургундцев растопчут копыта моих коней, их лучшее войско, вместе с отважным королем Гундикаром, истреблено пятнадцать лет назад, — в кровопролитном сражении под Вормсом. Аллеманы не смеют противиться моей власти; тюрингенцы отворят мне с трепетом, как и тогда, засады в своих зеленых рощах; маркоманов и квадов я пошлю вперед застрельщиками; остготов, гепидов, лонгобардов, герулов, ругов, ски-ров, моих гуннов из западной половины царства, — соберу в одно войско и поведу их к закату солнца, на Рейн. Галлия и Италия достанутся мне; Испания и Британия — Гейзериху. Одновременно с тем хлынут к восходу солнца восточные орды моих гуннов, вместе с антами и славянами, аварами, сарматами, скифами и другими народами, имена и свирепая неукротимость которых вам пока неизвестны. Многие из них считают человеческое мясо лакомее баранины и говядины. Всех их я двину на врагов в один и тот же день под предводительством моих сыновей, потому что сам хочу пожать руку Гейзериху на развалинах Тулузы. Мои полчища спустятся вниз по Дунаю и нападут на Феодосия. Ведь даже на дальнем западе и юге я вооружен против вас лучше; со мной парфяне, персы, исаврийцы, сарацины и эфиопы. Горе вам в тот день, когда парфянин и гунн весело помчатся один навстречу другому в византийском ипподроме!
Аттила умолк, наслаждаясь ужасом посланников. Он как будто ожидал возражений, до того пристально были устремлены на римлян его глаза.
Наступило продолжительное, робкое молчание.
Наконец, впечатлительный ритор не смог больше выдерживать; жажда противоречия преодолела в нем осторожность, развязала ему язык; хриплым, прерывающимся голосом возразил он царю гуннов, но его протест вылился в форму вопроса:
— А… когда ты возьмешь у нас все это… то что же ты милостиво нам… оставишь?
— Души! — без запинки отвечал Аттила. — И еще кое-что. Первосвященнику — там, в Риме, лишенном своих укреплений, — оставлю гроб того иудейского рыбака, которого он так почитает. А вам всем — ваших матерей
XXX
Эдико отвел связанного Вигилия в одну из многочисленных деревянных башен, служивших темницами; они были снабжены крепкими дверями, плотно закрывающимися ставнями, и возвышались по углам улиц в лагере гуннов. Их плоские кровли находились на значительном расстоянии от соседних жилых домов, так что прыжок с высокой крыши на ближайшее здание казался невозможным.
Посадив византийца под стражу, германец догнал остальных послов, которые медленно шли домой, понурив головы.
Узнав Эдико, Максимин остановился и с упреком сказал:
— Ты, германец, затоптал сегодня в грязь римское государство!
— Это сделал не я и не Аттила, — возразил Эдико, — а ваш же император. Я только вскрыл бесчестный замысел…
— Да, — с досадой перебил Приск, — но я заметил при этом твое затаенное злорадство.
— Не стыдно ли тебе? — заметил Примут.
— Ведь ты не гунн, — упрекнул его и Ромул.
— К чему ты стараешься еще сильнее увеличить безумное самомнение варвара? — спросил Максимин. — Аттила и так считает себя чуть ли не земным богом.
— И откуда у тебя взялась эта неумолимая ненависть к нам, — начал Приск, — ведь, казалось бы, такому человеку, как ты, германцу родом, Рим должен быть ближе…