Дом перевернули вверх тормашками. И Месроп тоже искал с ними вместе. Они выстукивали стены и балки, проверяя, нет ли в них запрятанного оружия. Балки не были полые, и сабли не было, хоть ты тресни. Пот катился с них градом — сабли не было. И они уже не знали, что делать, и стояли посреди комнаты растерянные. И тогда Левон отвёл Месропа в сторону. Он шептал ему что-то на ухо. Он не думал больше о таких вещах, как конспирация, паника, всемирная революция, он весь как-то сник и был просто обыкновенным крестьянином. И ему было стыдно, он стеснялся, как стесняются хозяева, когда в доме дорогой гость, а угостить его нечем. Мёсроп слушал его и часто-часто повторял: «Да, да, хорошо, да, да, да… ага…» И те трое слышали, как он говорит Левону: «Да, да, хорошо, да». А Левон Месропу говорил: «Стыдно, люди из области приехали. Что же им теперь с пустыми руками возвращаться, неудобно, и лейтенанта вон побеспокоили, тот, молоденький — лейтенант». — «Да, да, да», — говорил Месроп.
…Сабля валялась в погребе среди капустных кочанов. Невинно так лежала на земле, будто не она была саблей. Ржавая уже была. Ею когда-то срезали кочаны, да так и бросили после дела, забыли. Месроп напустился на жену:
— Да какое это твоё дело — брать в руки саблю, бестолковая, ты и уважения никакого к оружию не знаешь.
Он тут же почистил, надраил саблю, нашёл ножны и из ржавой капусторезки превратил в настоящее оружие, чтобы было хоть одно весомое доказательство его вины. Месроп сделал так, что Левон ещё долгое время после этого мог рассказывать:
— В течение всей моей сознательной жизни я развивал большую деятельность. Да-а-а… Чего только мы не видели: и саботаж, и бандитизм, и национализм! Эх, ребятки, думаете, легко нам досталась эта жизнь?
Приятно было вместо привычных будничных слов: грабли, укроп, косить, конопля, кизяк — произносить: «деятельность», «в течение сознательной жизни» и другие, только что полученные, ещё не бывшие в обороте, ещё в упаковочке, новенькие, свеженькие слова. Только вот Левон частенько путал, и ему вместо «национализм» хотелось сказать «месропизм».
Месроп тоже не остался внакладе: вернувшись в село, он несколько дней помалкивал, но потом как понесло его, как повезло: «Слыхали, Левона разоблачили…» Это он хотел сказать: «Слыхали, Берию разоблачили», «Слыхали, Левона посадили…» или: «Левона осудили…» и так далее. Надоел он всем до смерти, и никто уже не улыбался этим его шуточкам. Под конец их обоих послали работать на ферму. Так им и было сказано: «Хватит попусту трепать языком, пошли бы да в занялись делом».
За исключением работы на ферме, оба они были довольны прожитой жизнью. Один как знак отличия, как орден какой нёс факт своего заключения, другой все достижения социализма считал как бы своими личными.
Месропу казалось, что одержала верх его правда: «Мусора под снегом не скроешь. Москва, Кремль, Председателю Президиума Верховного Совета Союза ССР, пишем?..»
Все баловали его, вот в чём было дело. И Левов, и органы госбезопасности, и комиссия по расследованию дел без вины осуждённых, и тот чабан, который гладил его по голове на тропинке, и тот косарь, который отделал его, когда он пошёл на азербайджанцев с ружьём, — всё. Просто не надо было обращать на него внимания, а его ободряли или осуждали.
Уж на что медведь, и тот не погнушался, вступил с ним, как говорится, в контакт. Забыв про полуторацентнерный свой вес, связался с этим тощим, с этим тщедушным стариком. Старик знал, что такое Ереван, ходил по его улицам, в универмаг там заглядывал, помнил, как выглядит заголовок французской газеты, говорил: «атомная бомба», «мировая война», «Африка», «Нерон», и медведь ему казался игрушкой детских лет. Медведь был чем-то смешным и нереальным для него, как зелёное крашеное чудище из сказки.
Левон сказал ему, что в полях появился медведь.
— Заряжай пулей, — сказал Левон. — От дроби ему ничего не сделается.
— Пуля шкуру портит, — сказал на это Месроп.
— Дело твоё, — сказал Левон.