В то время как публика приняла книгу с восхищением и ученые засвидетельствовали ее безукоризненную эрудицию,[624]
некоторые специалисты с досадой увидели отброшенными старые гипотезы и вместо них выдвинутые новые, как будто бы последние были неоспоримыми фактами. Другие жаловались на недостаток спокойствия и достоинства. Действительно, «Римская история» Моммзена является столько же трудом политика и журналиста, сколько и ученого: Лабиен, на его взгляд, был наполеоновским маршалом; Сулла — Дон Жуаном, Катон — Дон Кихотом. Мы читаем в ней об юнкерах и haute finance. «Много можно сказать, — писал автор Генцену, — по поводу современного тона в моей Истории. Я хотел свести древних с того фантастического пьедестала, на котором они появляются, в реальный мир. Поэтому консул является у меня бургомистром. Может быть, я хватил через меру, но мое намерение было вполне законно».Более серьезное и основательное возражение было выставлено против концепции протагонистов в центральной сцене драмы. Во время студенческих годов Моммзен находился под сильным влиянием биографий Цезаря и его современников, написанных Друманном.[625]
«Римская история», — писал последний, — показывает, что республиканские формы не всегда подходят людям и могут держаться только при чистой и простой нравственности. Не вопреки, а без моей воли моя книга является панегириком монархии». У Друманна мы уже находим не только страстное преклонение перед Цезарем, но и ожесточенные нападки на Катона, которые повторяются и у Моммзена, но ни одна часть «Римской истории» последнего не обладает такой жизненностью, как та, в которой рассказывается борьба не на живот, а на смерть Цезаря с его врагами; у Моммзена он спускается со своего пьедестала и вмешивается в свалку. Помпей, Цицерон и Катон подвергаются нападкам, как будто бы они были живыми вождями ненавистной партии, в то время как его кумир возвышается над толпой бесподобным, непреодолимым спасителем общества. Моммзен не любит бездеятельных натур. Он осуждает Помпея за недостаток страсти в добре или зле. «Он поместил Цицерона, — пишет проф. Гаверфильд, — который чудесно говорил, но слабо действовал в 1848 г., и с презрением говорит о честной посредственности сената». Цезарь, по его мнению, был роковым человеком, видевшим и делавшим то, что было неизбежно, не желавшим ни завоевать мир, ни самому сделаться царем. Его целью было политическое, военное, нравственное и интеллектуальное возрождение своей нации. Обозревая его реформы, Моммзен объявляет каждое его мероприятие достаточным, чтобы обессмертить человека. «Что за бессмысленная идеализация Цезаря, — писал на это Штраус, — историк может порицать, но не ругать; хвалить, но не терять меры». Фриман сетовал, что Цезарь в изображении Моммзена не имел понятия о праве и несправедливости. Даже горячий друг Моммзена Густав Фрейтаг сожалел о силе симпатий и антипатий Моммзена. Один Фрауд принял портрет Цезаря, нарисованный Моммзеном, в его целом.Обвинения, которым подвергся Моммзен, не поколебали его. «Те, кто подобно мне жил среди исторических событий, — писал он, — начинают сознавать, что историю нельзя ни писать, ни создавать без любви или ненависти». Он отбрасывает всякую абсолютную мерку в политике и насмехается над законностью. «Когда правительство не может управлять, — заявляет он, — оно перестает быть законным, и прав тот, кто имеет достаточно силы, чтобы его низвергнуть». Такие сентенции, естественно, с восторгом были приняты Наполеоном III, пригласившим историка к себе на обед, когда тот был в Париже, и пославшим ему в подарок свою биографию Цезаря. Но Моммзен вовсе не хотел, чтобы его защиту Цезаря смешивали с защитой цезаризма, и во втором издании он постарался разъяснить свою точку зрения: республика сгнила. Дело Цезаря было необходимо и спасительно не потому, что оно принесло или могло принести спасение, а потому, что оно было меньшим злом. При других обстоятельствах оно было бы узурпацией. «По тому же самому естественному закону, по какому самый низший орган есть гораздо большее, чем самая искусно сделанная машина, всякая несовершенная конституция, дающая простор свободному самоопределению большинства граждан, бесконечно выше самого гуманного и лучшего абсолютизма; ибо первая есть жизнь, второй — смерть». Императоры лишь объединили государство и механически увеличили его, пока внутри него не иссякли жизненные соки и оно не умерло.
Можно одобрить, что Моммзен оставил свою книгу в последующих изданиях в ее первоначальном виде, ибо только таким образом она могла удержать тот характер, который доставил ей мировую славу. Она была трудом гения и страсти, созданием молодого человека, и она свежа и жизненна сегодня, как и в то время, когда только что была написана. Величайшее свидетельство ее силы то, что, в то время как после Курциуса многими немецкими учеными были написаны истории Греции, в течение полустолетия не было сделано попытки выступить соперником или заместителем «Римской истории» Моммзена.