В начале войны, 4 августа, президент в письме другу выразил лишь «крайнее неодобрение» по отношению к конфликту по ту сторону океана и воюющие стороны для него ничем друг от друга не отличались. А 30 августа, через месяц боев в Бельгии, советник президента полковник Хауз отметил, что президент «глубоко переживает разрушение Лувена… В своем осуждении Германии в этой войне он идет даже дальше меня и едва не позволяет своим чувствам возложить ответственность за случившееся на весь немецкий народ, а не только на руководителей страны… Он высказал мнение, что если Германия победит, то наша цивилизация двинется в другом направлении и превратит Соединенные Штаты в военное государство». Несколько дней спустя Спринг-Райс сообщил, что Вильсон сказал ему «с самым серьезным видом, что если в идущей сейчас борьбе Германия преуспеет, то Соединенным Штатам придется отказаться от исповедуемых ныне идеалов и всю свою энергию обратить на оборону, что будет означать конец действующей системы правления».
Высказывая подобное мнение, Вильсон, тем не менее, стоял до последнего — словно герой стихотворения Хеманс, этакий Касабьянка на горящей палубе нейтралитета. Однако опорой ему служили законы, не чувства. Вильсон никогда не смотрел на перспективу победы союзников как на угрозу принципам, заложенным в основание Соединенных Штатов, в то время как победу Германии, особенно после многое прояснивших событий в Бельгии, никак иначе воспринимать уже было нельзя. Если Вильсона, сделавшего на нейтралитет ставку больше всех своих соотечественников, действия Германии заставили от нее отвернуться, то можно себе представить, какие чувства охватили среднего американца. Вызванные разрушением Лувена настроения заглушили недовольство английской блокадой. Всякий раз, как досмотр судна англичанами, конфискация груза или дополнение перечня контрабандных товаров следующим пунктом вызывали новые вспышки возмущения американцев, то оно из-за очередного акта запугивания со стороны германских войск опять обращалось на немцев. Например, когда суровое осуждение Лансингом английского правительственного декрета готово было вылиться в большой спор, германский цеппелин 25 августа сбросил бомбы на жилые кварталы Антверпена — погибли мирные жители, и бомбы едва не угодили во дворец, где только что поселилась королева Бельгии с детьми. В результате Лансинг стал составлять протест против «грубейшего нарушения законов человечества» вместо того, чтобы сочинять ноту с протестом против доктрины единства пути.
В минуту тягостного предвидения Вильсон по секрету сказал своему родственнику, доктору Аксону, по воспоминаниям которого разговор имел место вскоре после похорон жены президента, состоявшихся 12 августа: «Боюсь, в открытом море случится нечто, что сделает невозможным наше неучастие в войне». Однако решающим фактором стало не то, что случилось в открытом море, а то, что не случилось. Когда Шерлок Холмс обратил внимание инспектора Грегори «на странное поведение собаки в ночь преступления», то озадаченный инспектор ответил: «Но собака никак себя не вела!»
«Это-то и странно», — сказал Холмс.
Вот этой собакой в ночи и был германский флот. Он не сражался. Посаженному на цепь теорией «флота существующего» и уверенностью немцев в скорой победе на суше, флоту не позволили рисковать. Флоту не дали шанса выполнить его предназначение — держать морские пути открытыми для торговых судов своей страны. Хотя промышленность Германии зависела от поставок импортного сырья, а немецкому сельскому хозяйству требовался импортный фураж, германский военно-морской флот не предпринял даже попытки защитить необходимые морские перевозки. В августе произошло одно-единственное сражение — нечаянное и лишь укрепившее нежелание кайзера рисковать своими «дорогушами»: оно случилось в Гельголандской бухте 28 августа.