Бруно поглядывает на мальчишеские головки: как там они, с их кокетливыми челками, по углам всех комнат неожиданно меняют направление в танце. Отто, будущий актер, как раз огибает в паре с женой Матросика очередной угол, сам Матросик стоит в ослепительно белом дверном проеме и тоже посматривает на танцующих. Нравится ли ему безыскусная мебель Фришхерца, скажем, эти высотой до колена белые ящики без ручек, они тянутся вдоль комнаты как бруствер, но бруствер должен быть человеку по грудь, следовательно, скорее как заградительный вал по колено? В них хранятся домотканные льняные скатерти и покрытые морилкой деревянные кольца для салфеток, ножи столового серебра с угловатыми ручками, а поверх всего этого добра — толстенные бокалы и плоские керамические вазы для фруктов и для цветов с короткими стеблями. Нравится ли ему эта прямоугольная тахта, похожая на вырванный из крепостной бойницы зубец, только не из камня, а из дерева, отливающая ослепительной белизной, с возлежащими на ней тремя широкими валиками, обтянутыми белой лайкой? Даже чайный столик, оказывается, можно изготовить из белого дерева, а там, в углу (Матросик поневоле улыбается: поистине приверженность Бруно Фришхерца к белому цвету безгранична), там, в углу поставлен на красный необработанный кирпич белокаменный бюст молодого императора Франца-Иосифа, перенесенный из адвокатской гостиной, — самая настоящая находка из арсенала канувшей в Лету великой империи, неожиданная и странная. Там, в соседней квартире, белоснежный бюст как-никак имел мемориальное значение, был почитаем, глаголил: я здесь, перед тобой, твой император, молодой, красивый, самим Господом благословенный, склонись предо мной, верноподданный еврейского происхождения, доктор юриспруденции, живи честным трудом и оставайся мне предан… А здесь, на необлицованном красном кирпиче с оттиском герба венской общины, на углу белого полированного вала высотой до колена, — вот уж воистину достойный постамент для последнего из великих монархов многонациональной империи, пусть и абсолютно безжизненного, — империи, включавшей в себя Гёрц, Градишку и Крайну, Богемию и Венгрию, Лодомерию, Пресбург и Аушвиц в одном и том же тарабарском списке? Даже у самого Бруно Фришхерца возникли определенные эмоциональные трудности: как вписать в здешний совершенно изысканный интерьер такую деталь? Он перехватывает взгляд Матросика, направленный на белоснежный бюст, и, прикинувшись пьяным, подходит нетвердым шагом к граммофону, снимает иглодержатель с пластинки (игла взвизгивает), поворачивается к остолбеневшим от удивления мальчишеским головкам, кричит:
— Друзья, конец — делу венец! Вот и у нас преподнесен венец! Кто из вас обратил внимание на юношески красивого Франца Иосифа I в этом строгом помещении? Но оглядитесь по сторонам! Присмотритесь к углам! Разве не он это? Он — изваянный в белом бисквите! Я перетащил его сюда из салона в стиле Макарта, прошу прощения за такие слова, — бросает он в сторону Матросика, — перетащил, чтобы избавить его от «франц-иосифизма». Забудьте о портретном сходстве, да и вообще забудьте о лице. Взгляните на белизну бисквита, на то, как она говорит о себе в белой комнате, белое в белом, белым пятном!
Теперь он подходит к бюсту вплотную, достает из пиджачного кармана что-то зеленое, нахлобучивает зеленое на бюст и кричит, еще пуще подделываясь под пьяного:
— Именем республики! Да здравствует республика!
— Да здравствует республика, — подхватывает Матросик.
Фришхерц меж тем продолжает:
— Венчаю тебя лавровым венком из фетра. Лавровый венок — это ведь тоже орнамент. А орнамент — это преступление! Я отрицаю голову монарха как таковую, увенчивая ее на преступный республиканский лад. Я объявляю бюст из бисквита, увенчанный лавровым венком из фетра, «Абстрактной композицией в белом и зеленом, № 1» и лишаю ее какого бы то ни было символического значения!
Девочки, стриженые под мальчиков, рукоплещут, жена Матросика кричит «Браво» и «Да здравствует республика», Матросик поневоле удивляется изощренной находчивости интеллектуала Бруно, а тот уже ставит на граммофон еще ни разу не прозвучавшую в этот вечер пластинку, граммофон снова издает гортанный клекот, и девочки, стриженые под мальчиков, ликуют из-за того, что речь Бруно наконец завершилась.
— А кто, по-твоему, умнее — Феликс или Бруно? Феликс, когда малость подопьет, это чистая фантастика, но Бруно все равно переплюнет любого… Так они перешептываются, радуясь, как уже сказано, ото всей души ликуя из-за того, что продолжаются не интеллектуальные хитросплетения Бруно, а танцы.