Читаем Автобиография полностью

Еще одни черты вырисовываются ясно – потому что там был Уилли Уинтер (за последнюю тысячу лет бессменный редактор газеты «Нью-Йорк трибюн» и по сей день, в свои преклонные годы, занимающий этот высокий пост). Для меня всегда было удовольствием видеть на банкете Уилли Уинтера. За двадцать лет я редко бывал на банкете, где бы не присутствовал Уилли Уинтер и где бы он не читал какого-нибудь очаровательного стихотворения, написанного специально к данному случаю. Он сделал это и в тот раз, и стихотворение было на должном уровне. В его стихах никогда не было никакой энергии, но они были всегда гладкими, извилистыми и утонченными, радостными, с изысканной фразировкой и приятны на слух словно музыка. И он по-настоящему любил декламировать эти приуроченные к определенному событию стихи с такой любовью, которая выше понимания. Его радость при выступлении не вызывала никаких сомнений. Его восторг был абсолютно невинного свойства, его невинное восхищение своими стихами, его совершенная манера их читать – все это ласкало взор. Порой он произносил по памяти очень долгую речь, изящно фразированную, безукоризненно составленную и тем не менее звучащую, как если бы она лилась без подготовки, из самого сердца и ума. Он был идеальным декламатором и своей поэзии, и своей прозы – то и другое звучало как музыка. Но если он был удачно помещен в списке выступающих, тогда его выступление стоило в два-три раза больше того, чем когда он был в начале списка выступающих, потому что если он стоял в списке несколько ниже, это давало ему возможность сделать глоточек шампанского, а это все, что требовалось Уилли Уинтеру. Я вижу его так ясно: маленькая фигурка, со всей силой убеждения наклоненная вперед, лицо, горящее вдохновением, отчасти навеянным его собственными стихами, отчасти – глотком шампанского. Он имел обыкновение небрежно изречь одну-другую изящную строчку, а потом поднять голову и поглядеть вокруг так, потом эдак, потом еще как-то, ловя благожелательные взгляды; сам же тем временем не то чтобы отрыгивался – это вульгарно, – а делал то, что делает всякий человек, порядком наполненный шампанским, когда чувствует, что во рту у него будто полно хлопка-сырца и он должен от него избавиться. Он делал это на протяжении всей декламации и чувствовал себя счастливейшим человеком в мире. И в том случае, о котором я говорю, он был очарователен. На него было приятно посмотреть, и я сожалел, что он не был пьянее. Он извлекал такие эффекты из этого глотка шампанского, что я задавался вопросом, что было бы, выпей он бочонок.

Здесь, на этом месте, заканчивается все приятное, что было в том памятном праздновании семидесятилетия мистера Уиттьера, потому что вслед за Уинтером встал я и прочел то, что, по моему мнению, должно было стать жемчужиной вечера, – веселую и легкомысленную речь, приведенную выше в виде репортажа из бостонской газеты. Я написал все это накануне, заучил наизусть и, встав на трибуне, счастливый, непринужденный, довольный собой и собственной гениальностью, начал читать. Высокие гости, этот ряд почтенных и все еще действующих вулканов, слушали меня, как и все остальные, с вниманием и интересом. И вот я разрешился первыми двумястами слов своей речи. Я не ожидал никаких особенных результатов от этой части речи, но остальные думали иначе. Я в это время как раз приступил к диалогу, где старый рудокоп сказал: «Вы четвертый, я переезжаю». – «Что четвертый?» – спросил я. «Четвертый сочинитель, который побывал здесь за последние сутки, – я переезжаю». – «Что вы говорите! – воскликнул я. – А кто же были другие?» – «Мистер Лонгфелло, мистер Эмерсон и мистер Оливер Уэнделл Холмс – будь они неладны!..»

Так вот, в этот момент хотя внимание зала и сохранилось, но интерес на лицах сменился чем-то вроде бесснежных заморозков. Я спросил себя, в чем дело. Я не понимал. Я продолжал, но уже с трудом, и добрался до испуганного описания старателем поддельных Эмерсона, Холмса и Лонгфелло, все время надеясь – но надежда стремительно таяла, – что кто-то засмеется или хотя бы улыбнется, но никто не смеялся и не улыбался. Мне не хватало соображения все бросить и сесть на место, я еще не был привычен к публичным выступлениям, и потому продолжал тянуть дальше эту ужасную речь, и дотянул ее прямиком до конца, перед массой людей, которые словно окаменели от ужаса и отвращения. На их лицах было такое выражение, как если бы я отпускал замечания о Боге и Святой Троице – не могу мягче описать окаменелые и мертвенные лица этих людей.

Перейти на страницу:

Похожие книги

Отмытый роман Пастернака: «Доктор Живаго» между КГБ и ЦРУ
Отмытый роман Пастернака: «Доктор Живаго» между КГБ и ЦРУ

Пожалуй, это последняя литературная тайна ХХ века, вокруг которой существует заговор молчания. Всем известно, что главная книга Бориса Пастернака была запрещена на родине автора, и писателю пришлось отдать рукопись западным издателям. Выход «Доктора Живаго» по-итальянски, а затем по-французски, по-немецки, по-английски был резко неприятен советскому агитпропу, но еще не трагичен. Главные силы ЦК, КГБ и Союза писателей были брошены на предотвращение русского издания. Американская разведка (ЦРУ) решила напечатать книгу на Западе за свой счет. Эта операция долго и тщательно готовилась и была проведена в глубочайшей тайне. Даже через пятьдесят лет, прошедших с тех пор, большинство участников операции не знают всей картины в ее полноте. Историк холодной войны журналист Иван Толстой посвятил раскрытию этого детективного сюжета двадцать лет...

Иван Никитич Толстой , Иван Толстой

Биографии и Мемуары / Публицистика / Документальное
Идея истории
Идея истории

Как продукты воображения, работы историка и романиста нисколько не отличаются. В чём они различаются, так это в том, что картина, созданная историком, имеет в виду быть истинной.(Р. Дж. Коллингвуд)Существующая ныне история зародилась почти четыре тысячи лет назад в Западной Азии и Европе. Как это произошло? Каковы стадии формирования того, что мы называем историей? В чем суть исторического познания, чему оно служит? На эти и другие вопросы предлагает свои ответы крупнейший британский философ, историк и археолог Робин Джордж Коллингвуд (1889—1943) в знаменитом исследовании «Идея истории» (The Idea of History).Коллингвуд обосновывает свою философскую позицию тем, что, в отличие от естествознания, описывающего в форме законов природы внешнюю сторону событий, историк всегда имеет дело с человеческим действием, для адекватного понимания которого необходимо понять мысль исторического деятеля, совершившего данное действие. «Исторический процесс сам по себе есть процесс мысли, и он существует лишь в той мере, в какой сознание, участвующее в нём, осознаёт себя его частью». Содержание I—IV-й частей работы посвящено историографии философского осмысления истории. Причём, помимо классических трудов историков и философов прошлого, автор подробно разбирает в IV-й части взгляды на философию истории современных ему мыслителей Англии, Германии, Франции и Италии. В V-й части — «Эпилегомены» — он предлагает собственное исследование проблем исторической науки (роли воображения и доказательства, предмета истории, истории и свободы, применимости понятия прогресса к истории).Согласно концепции Коллингвуда, опиравшегося на идеи Гегеля, истина не открывается сразу и целиком, а вырабатывается постепенно, созревает во времени и развивается, так что противоположность истины и заблуждения становится относительной. Новое воззрение не отбрасывает старое, как негодный хлам, а сохраняет в старом все жизнеспособное, продолжая тем самым его бытие в ином контексте и в изменившихся условиях. То, что отживает и отбрасывается в ходе исторического развития, составляет заблуждение прошлого, а то, что сохраняется в настоящем, образует его (прошлого) истину. Но и сегодняшняя истина подвластна общему закону развития, ей тоже суждено претерпеть в будущем беспощадную ревизию, многое утратить и возродиться в сильно изменённом, чтоб не сказать неузнаваемом, виде. Философия призвана резюмировать ход исторического процесса, систематизировать и объединять ранее обнаружившиеся точки зрения во все более богатую и гармоническую картину мира. Специфика истории по Коллингвуду заключается в парадоксальном слиянии свойств искусства и науки, образующем «нечто третье» — историческое сознание как особую «самодовлеющую, самоопределющуюся и самообосновывающую форму мысли».

Р Дж Коллингвуд , Роберт Джордж Коллингвуд , Робин Джордж Коллингвуд , Ю. А. Асеев

Биографии и Мемуары / История / Философия / Образование и наука / Документальное