Это было справедливо и по отношению к Клаудио. Я был ошеломлен, увидев, как он, казавшийся мне таким незапятнанным, отрешенным от мира, принял роль серого кардинала, которую Джулио Эйнауди[149]
доверил ему во времена, когда издательство переживало тяжелый кризис, с целью ограничить влияние экспертов и консультантов, которых ему уже не удавалось контролировать. На самом деле чистота Клаудио не пострадала, он просто не заметил, что Джулио им пользовался и был готов им пожертвовать, как только для этого наступит подходящий момент – что потом и произошло. Когда разразился кризис, Клаудио, который, будучи серым кардиналом, возбудил непримиримую ненависть у многих, пал первым, как это уже случилось однажды, когда его выгнали из издательства «Adelphi», где он благодаря Базлену[150] играл важную роль (великолепные тома из серии «Fascicoli», как, например, посвященный «Grand Jeu» том 1967 года, вышли под его эгидой).Пока мы с Клаудио обсуждали наш проект журнала, я делал заметки для серии портретов крупных представителей той общей науки о человеке, которая, словно во сне, открывалась передо мной в наших беседах. из этих портретов осуществлен был лишь один – Аби Варбурга[151]
; из тех, что остались незавершенными, больше всего мне был дорог портрет Эмиля Бенвенисте, лингвиста, чье творчество сопровождало меня с тех пор, как я впервые прочитал его книги в начале семидесятых годов. Стараниями этого столь рано проявившегося гения, который в двадцать два года связался с сюрреалистами, а в двадцать пять лет сменил Антуана Мейе[152] в École pratique des hautes études[153], сравнительная грамматика достигла таких высот, что категории лингвистической науки и исторических исследований, словно став зыбкими, начали перетекать в философию. Язык для него был не просто системой знаков и набором ярлыков, присвоенных вещам, а, скорее, живым упражнением слова, которое всякий раз говорит и возвещает что-то кому-то («Язык, – писал он в одной из заметок для своих лекций в Коллеж-де-Франс, вынужденный изобретать новые французские слова, – не толькоКабинет в Сан-Поло, фрагмент,
2016. Фотография Джорджо АгамбенаИтало еще жил с Кикитой[155]
и дочерью Джованной в маленьком трехэтажном доме на площади Шатильон, где мы часто навещали его с Джиневрой и иногда с Клаудио. На мой взгляд, распространенные представления о рациональности и геометричности Кальвино нуждаются в существенной корректировке. Ему, скорее, была присуща невероятная разновидность аналогического воображения, лишь слегка замутненного просветительскими пережитками (на мой взгляд, этот осадок был следствием пребывания в годы молодости в рядах Коммунистической партии, то есть в том месте тогдашней Италии, где воображение было развито хуже всего). Упражения в комбинаторике, которыми Итало, как я помню, занимался, пока писал «Таверну скрестившихся судеб» и «Невидимые города», относились больше к магии, чем к разуму. Конечно, вследствие особенности, присущей итальянской литературе после Данте, еще называвшего себя философом, философия была ему чужда – но это не мешало ему совершенно свободно предаваться аналогическому мышлению в направлении, не столь далеком от той «безымянной науки», границы которой мы с Клаудио пытались очертить. Я помню волнение, которое мы испытали, когда в Ласко – нам удалось посетить его в составе маленькой группы из пяти человек – мы внезапно оказались в большом зале перед великолепной кавалькадой быков, лошадей и оленей и, немного дальше, в колодце, куда было трудно протиснуться, перед умирающим мужчиной с эрегированным фаллосом и перед бизоном с распоротым брюхом. Быть может, только в те мгновения, когда человек внезапно попадает на двадцать тысяч лет назад, он может себя понять. Доисторические времена более правдивы, чем исторические, потому что от них не осталось традиции, документов – они появляются внезапно, как пещера Ласко открылась мальчику из Монтиньяка, который пробрался туда случайно. Ум Итало, как и ум Клаудио, мог отделить вещи, которыми он занимался, от их контекста и поместить их в своего рода воображаемые доисторические времена. А живительно лишь то знание, которое в истории может всякий раз достичь этого доисторического измерения.Кабинет в Сан-Поло, фрагмент,
2016. Фотография Джорджо Агамбена