Во всех кабинетах меня всегда сопровождала фотография Роберта Вальзера – и в той из моих книг, что мне особенно дорога, ему посвящен один условный знак –
Роберт Вальзер в Херизау.
Фотография Карла Зеелига. Keystone/Robert Walser FoundationСогласно одному банальному утверждению, Вальзер – студент пресловутого Института Беньямента[141]
– был покорен и послушен вплоть до раболепия и до уничтожения собственного «я» или, как гласят записи клиники Вальдау, «совершенно лишенным амбиций», «спокойным, невозмутимым, обособленным, бесстрастным». Он безнадежно потерян, но не помнит об этом и потому не испытывает тоски. Напротив, кажется, что он этому неизлечимо рад. Он пишет без цели и без желания добиться успеха, «для кошки», что, как он говорит, «является своего рода фабрикой или заводом, для которого писатели преданно и энергично трудятся день за днем и даже час за часом». Его истории подобны крыльям бабочки, не приносящим никакой пользы – они нужны лишь для того, чтобы летать, и то не слишком высоко.Иоганн Георг Шрайнер. Фридрих Гёльдерлин в тюбингенской башне.
Карандаш. 1823Разумеется, Вальзеру нечего улучшать и нечего спасать. Но его святость – если можно говорить о святости – проистекает из настолько ясного видения окружающего его зла, что это видение можно спутать – как случилось и с Кафкой – с пособничеством. На самом деле речь тут совсем о другом. Вальзер ясно осознал – как Гёльдерлин до него – что мир, в котором он находился, просто стал для него совершенно неприемлемым. И не стоит тешить себя надеждами, что его можно улучшить. Пророки предупреждают и изобличают, но тому, кто видел, какие формы принял ужас в наше время, уже не хочется порицать или осуждать, и сегодня наше пророчество выглядит так: «Знать так много и так много повидать, / Что и сказать уже совершенно нечего». Поэтому он ничтоже сумняшеся согласился провести почти тридцать лет в сумасшедшем доме и принял без сопротивления диагнозы «гебефрения» и «кататония», с помощью которых этот мир его характеризовал.
«Я чувствую себя хорошо, – писал он, сохраняя ясность ума, – в больничной палате. Пребываешь там как срубленное дерево, не нужно шевелить ни одной частью тела. Все желания спят, словно дитя, утомившееся от игр. Чувствуешь себя словно в монастыре или в передней смерти. <…> Я убежден, что в последние тридцать лет жизни Гёльдерлин вовсе не был несчастлив, как пишут профессора литературы. Возможность мечтать в скромном углу без необходимости удовлетворять постоянные амбиции – это, разумеется, далеко от мученичества. Люди не обращают на тебя внимания». В коротком фрагменте, написанном в 1926 году (за три года до помещения в Вальдау): «На сороковом году жизни Гёльдерлин счел целесообразным, то есть совершенно тактичным, утратить свой человеческий разум…»
Башня в доме столяра в Тюбингене и комнатка клиники в Херизау[142]
: вот два места, о которых он не уставал размышлять. То, что произошло в этих стенах, – отказ двух несравненных поэтов от разума – представляет собой самый сильный из протестов против нашей цивилизации. И вновь, как писала Симона Вейль: лишь тот, кто смирился с самым крайним состоянием социальной деградации, может говорить правду.Я тоже считаю, что в мире, в котором мне довелось жить, все, что мне кажется желанным и ради чего стоило бы жить, может найти себе место только в музее, тюрьме или сумасшедшем доме. Я знаю это совершенно точно, но мне, в отличие от Вальзера, не хватило смелости извлечь из этого все выводы. В этом смысле отношение к тем фактам моего существования, которые не случились, столь же важно, а то и более важно, чем отношение к фактам свершившимся. В нашем обществе все то, чему позволено случаться, представляет мало интереса, и подлинная автобиография, скорее, должна заниматься неслучившимися фактами.