Наша семья состояла из родителей, братьев и дедушки. Все они, кроме двух братьев (меня и Лёли), и умерли в нашем доме. Раньше всех дедушка от паралича, от которого он лежал разбитым более года. Это был чистый и благообразный старец, Косьма Сергеевич Азбукин, с ясным, любящим сердцем и каким-то прирождённым духовным достоинством. Он рано овдовел (его жена умерла после пожара, в котором будто бы считала себя виноватой от какой-то неосторожности, – из-за большой нервной и духовной утончённости). Оставшись один, он посвятил себя всецело воспитанию дочери «Саши» (Александры Косминичны, нашей мамы). Был педагогом и хотя светским, но, конечно, до дна церковным. В своей жизни был безупречен и строг. Нас, внуков, любил безгранично, – меня меньше, чем старшего брата, из-за моей суровости (которая на самом деле была застенчивостью). Он был как патриарх. С его кончиной смерть впервые вошла в детское сознание (лет 12), я был, с одной стороны, мистически потрясён, а с другой – оборонялся животным себялюбием. Хорошо в Ливнах хоронили. И прежде всего никакого страха перед смертью. С каким-то скорее радостным, важным чувством приходят родственники, а прежде всего женщины, обряжать покойника, молиться о нём, помогать на дому: особое вдохновение смерти входит в дом. А затем самые похороны в храме с несением по городу под погребальный перезвон колоколов, предание земле и почитание могилы, молитвенная память…
Отец был провинциальный священник, который, хотя и родился в селе Гуторове (Кромского уезда Орловской губернии), однако совершенно не имел черт сельского жителя и как-то совершенно перевоплотился в горожанина со всей ограниченностью этого типа. Он хорошо учился в семинарии, но вообще был ограничен, без особых умственных запросов и без всякой трагики в характере. У него был здоровый ум и жёсткий сарказм, не лишённый остроумия. В характере его (как и у меня) было мало ласковости, по крайней мере, способности её обнаруживать. Дедушка говорил обо мне с порицанием: булгаковская суровость. Может быть, в последнем счёте это – татарская кровь.
Главным достоинством моего отца была его добросовестность и ответственная точность во всех делах его: таков он был в исполнении своего семейного долга, – воспитания детей с ответом себе и в бережении худой лишней копейки (что так несвойственно было маме), в своём служении в храме и школе (женской гимназии, где он законоучительствовал), в своих счетах и личных отношениях. Это был человек доброй совести, на ответственность которого можно было положиться. Он не лишён был и своеобразной поэзии, любил природу, хотя и пользовался ею редко, и в Липовчике что-то напевал полуженским своим тенорком. Вообще же мужественность не была свойственна его характеру, он был робок и весьма законопослушен. В нём была крепкая воля в исполнении долга, как он его понимал: не могу иначе, но совсем не было способности настойчиво хотеть и осуществлять свое воление. Он был – не борец по природным своим свойствам. Своей судьбой он и не был призван к борьбе. Я унаследовал от него и эту робость, и отсутствие хотящей воли, но меня судьба поставила в неизбежность борьбы. И я всегда чувствую это как тяжёлую на меня извне как бы наложенную необходимость, связанность, бремя. Мне труден мой удел.
Мама была окрылённая. Она всегда была несколько охвачена «навязчивыми идеями», большею частью очередными пустяками: чтобы мною надета была крахмальная рубашка, которой я не выносил, чтобы кого-то «позвать» (в гости), написать поздравление и прочее (и это я от неё унаследовал как внимательность к людям). Но обычно «эти её пункты» всё-таки выходили за пределы нужд обыденности, относились к тому, что можно было назвать поэзией жизни. Она любила и поэзию, хотя при слабом её образовании круг её знаний был ограничен, любила книгу и стихи. Вообще являла в себе тип какого-то неуравновешенного и несколько дегенеративного (фантастическая бессонница) аристократизма. Была не лишена и незлобивого тщеславия в детях, – в отношении к моим успехам, – и суетливой говорливости. В своей нервной многозаботливости бывала и деспотична, в соединении с слабохарактерностью. Поэтически любила храм и богослужение, но благодаря нервности будила нас раньше времени: Серёжа, вставай! Миша, вставай! – раздавались по дому её крики даже тогда, когда я терял уже веру и переживал эти бужения как насилие над собой и когда, принуждённый уходить из дома, шатался по городскому саду.