– Посольский стан великого государя в Мангупе, – быстро сказал Терентий. – Присылали человека спросить, сколько ты за себя выкупа дашь.
– Ничего не дам. Расскажи послам, как меня держат.
Терентий угостил Василия Борисовича яблоком и дал платок – под ошейник. И холодно от него, и шею натирает. Иззябшие руки плохо слушались, и толмач стал помогать воеводе.
Тут снова появился Юсуп-бей, замахал на Терентия руками:
– Не старайся! Сейчас кузнец придет, снимет ошейник. Раз я у тебя, будешь жить как царь. Хлеб у тебя будет, мясо будет.
И верно, в саклю принесли дрова, небольшой котел, привезли бочку с водой. Пришел кузнец, снял ошейник, освободил от цепи в стене. Кандалы, однако, оставил.
– Пищу себе сам будешь варить, – объявил Юсуп-бей воеводе. – По шесть курушей на месяц для пропитания тебе дадено. Это деньгами, да по три ока мяса, да по восемь сухарей в день.
– Что это за око? – спросил Шереметев.
Терентий и Юсуп-бей потолковали, посчитали, получилось, что один ок равен трем фунтам.
– Есть деньги – давай! Я сам тебе буду покупать еду, – предложил Юсуп-бей.
– Тогда неси перо, бумагу и каламарь. Напишу послам великого государя. Пусть хоть сколько-то денег пришлют на мою нищету.
Огонь, дрожащий теплый воздух, запах дыма, запах варева… В животе трубило, и невозможно было дождаться, когда снятый с огня котел остынет. Василий Борисович, однако, не позволял себе даже помешивать в котле. Чуднов научил терпеть. В былое время слуга, замешкавшийся на мгновение, по морде получал.
Пепельно-розовые головни были так нежны и такая в них была сокрыта жизнь, что душа замирала и ждала. Эта жизнь, таившаяся в недрах дерева, выдавала себя мерцанием. Нутряной огонь, набирая силу, раскалял головню, и она становилась почти прозрачной. Недоставало последней малости, может быть, слова: скажи – и откроется, увидишь, что есть огонь. Но всполох иссякал, дерево меркло, жар подергивался пленочкой, так у кошек дрема смежает глаза.
Огонь избавил Василия Борисовича от собачьего житья. Не заметил, как улетел мыслями в детство свое. Вот подводят коня, темно-золотого, со светлой длинной гривой и почти белым хвостом. Конь такой огромный, что вблизи ноги его кажутся стволами сосен.
«Да ведь я до стремени рукой не мог достать! – улыбался воспоминанию Василий Борисович. – Сколько же мне было?»
И сердце улетает из груди, как упорхнуло в тот раз, перед конем, когда отец поднял на руки и посадил в седло. Ужас, счастье и открытие: все стало маленьким.
С той поры и пребывал в облаках, покуда не сверзился к стопам Юсупа-бея.
Голова кружилась от голода, но Василий Борисович робел перед едой. Оттягивая миг скотства, когда будет хлебать, дрожа и стеная, глядел на головни, вслушиваясь в речи огня. Звуки были едва уловимые, и Василий Борисович напрягал слух, досадуя на саму кровь, постукивающую в висках. Он вдруг понял: есть иная жизнь, не менее драгоценная, чем жизнь человеческая. Занятый человеческими делами, служа царю, он упустил время и ничего не знал об этой иной божественной стихии, ни о жизни земли, ни о жизни воды, ни о жизни огня…
Мысли смешались, и перед глазами, как живая, всплыла картина. Его дядя, в искрящейся собольей шубе, широкий как дуб, седобровый, грозный, хуже тучи, стоит возле саней. И все смотрят на него со страхом, ибо он, Федор Иванович Шереметев, царя сильнее. Царь Михаил его умом живет. «Последний» разговор между Федором Ивановичем и отцом, Борисом Петровичем, кончен, Все слова сказаны. Всесильный Федор Иванович обещал оставить Петровичей – Бориса, Ивана, Василия – без наследства, все свои владения он отдаст внукам со стороны жены – князьям Одоевским. Петровичи ему ненавистны, ибо их отец, Петр Никитич Шереметев, когда Федор Иванович был в плену у поляков, ограбил палаты своего дяди и владел его поместьями, как завоеватель, выжимая из людей и земли последние соки…
Картина, возникшая перед Василием Борисовичем, была из самых ранних, но и самых ярких. Вот он бежит к Федору Ивановичу, к этой черной громаде, и в руке у него петушок. Федор Иванович, насмешки ради, привез внучатым племянникам сахарных петушков.
– Ты все у нас берешь, возьми и петушка! – ткнул в руку обомлевшего Федора Ивановича уже обслюнявленную забаву.
Василию Борисовичу помнилась только шуба. Это уже из рассказов отца и матери «помнил»,
–
Родовые вотчины отец отвоевал-таки. Грозил спалить дядюшку, изжарить в собственном доме. Федор Иванович был уже не у дел, родовые имения Шереметевых отдал, а все им приобретенное, все царские пожалованья, все несметные богатства переписал на Одоевских.
Ночью Василия Борисовича разбудили:
– Проснись, Шеремет! Я к тебе от Опухтина, от Байбакова.
– Почему ночью? Кто таков?
– Я – Измаилка. Караим. Вот тебе десять ефимков и грамотка. За ответом днем приду.
Шереметев испугался. Что за ловушка такая, но за Измаилкой дверь тукнула, и нет его.