После обеда, когда мои родители, по обыкновению, пошли прилечь, я услышал громкие вздохи матери в соседней комнате. Эти вздохи меня испугали. Я знал, что от волнения у нее начинает болеть голова и тогда она не может уснуть, и отец, который лежит в другой комнате и слышит, как она вздыхает, будет сердиться на меня еще больше. Со страхом думал я о вечере, когда мой отец в храме будет спрашивать Вюрца обо мне. В своей упорной тоске я не смел даже насвистывать себе под нос. После каждого вздоха матери я ждал, что откроется дверь и отец снова набросится на меня с бранью. Но и выйти я не смел. Я чувствовал, что теперь любой шаг, любой скрип двери будет для меня гибельным. Угрюмо, робея, сидел я за уроками, но и учение не шло. Я только смотрел в перевод Библии, только читал, как Бог создал мир, сперва по-еврейски, потом по-венгерски, но в голове застревало даже меньше, чем утром в школе. Тут была передо мною тайна моей тоски и всех перенесенных мною ударов судьбы, тайна плодоносная и обременяющая, тут были начала моей семьи и всех семитских кочевых семей, тут был ключ к моей жизни, да что толку?.. Остались только буквы и слова, которые я разглядывал механически. И думал: зачем я все это учу? Затем только, чтобы меня побили! Для этого и Бог, и библейский перевод! И зачем я должен это выносить? Если уж я не могу и не смею убежать, не лучше ли было бы, чтобы отец сказал: пропади ты пропадом, поганый щенок! Побирайся, ступай, куда хочешь, только с глаз долой! И выгнал бы меня вон. А я поплелся бы куда-нибудь, куда попало, все равно, но ушел бы. Потому что пришлось бы.
Не долго выносил я одиночество и страх. Они погнали меня к брату с сестрою. Эрнушко и Олгушка вместе делали уроки.
— Знаешь, Эрнушко, — сказал я тихо, — нынче вечером меня опять будут наказывать. Из-за Бога. А ведь ты тоже знаешь, что его нет, что он только в книжке, верно?
Он посмотрел на меня взглядом хорошего ученика.
— Конечно знаю, — сказал он, — и все, у кого есть голова на плечах, знают, что он только в книжке. Но зачем говорить об этом за обедом с отцом, раз он сердится? Я тоже учил про это и учу дальше, но я помалкиваю. Вот и тебе надо иметь голову на плечах.
На это отозвалась и Олгушка; конечно — намного запальчивее:
— Да, голову! Вот ты разозлил отца, теперь и на меня тоже будут сердиться и не позволят выходить во двор!
Они смотрели на меня порицающе, и я снова погрузился в свои упорные опасения.
Вдруг вздохи матери прекратились. Может быть, она все-таки уснула, подумал я. Мне пришел на ум господин учитель Вюрц и что я, может быть, мог бы сходить к нему и попросить, чтобы он вечером промолчал про меня.
Бесшумно и быстро, как только мог, я пробрался через кухню к входной двери. Но здесь возникла проблема! Если я закрою, придется звонить, и как бы отец не проснулся. Он узнает, что я выходил из дому. И станет расспрашивать. А если не закрою, дверь будет стоять открытой. И если отец тем временем вдруг проснется, и выйдет в переднюю, и увидит открытую дверь, то станет выяснять, в чем дело, и опять-таки узнает, что я выходил из дому. Спасения нет.
Тем не менее приходилось выбирать второе. Я попросил служанку никому ничего не говорить и оставить дверь незапертой. И с тем бросился вверх по лестнице.
Господин учитель Вюрц жил этажом выше. Но уже перед дверью я замер. Какой чужой, иной, чем наша, она была! И одно дело — говорить с господином учителем в школе, и совсем иное — звонить сейчас в его дверь! А сердце тем временем стучало: берегись! что, если отец уже проснулся? Беги обратно! А побои вечером вытерпишь, как сумеешь!
Но после стольких угроз мое упорство было уже сломлено, и я жаждал помощи против отца. Я позвонил. Какая-то большая девочка открыла дверь. Я сказал: я к господину учителю. Она вернулась, и я услышал: маленький Азарел пришел.
Здесь и там пооткрывались двери. Выглянули большие ученики: пансионеры. Я услышал удушливый запах пыли и капустный запах, но и это всё было совсем чужое, совершенно другое, чем запах капусты и пыльных ковров у нас!
Потом вышел господин учитель. В халате, с длинной трубкою, в очках, он медленно приблизился ко мне, волоча ноги. Потом веснушчато и безразлично спросил:
— Ну, что такое, сынок?
Я сказал смущенно:
— Я только хотел бы попросить господина учителя о чем-то.
А он:
— Ну?
— Мой отец рассердился на меня за обедом, потому что я спрашивал про Бога.
— Вот видишь, — отозвался он, — я тебе говорил: не умничай, Азарел.
Я продолжал:
— Господин учитель был прав, теперь отец сердится, а вечером, в храме, спросит у господина учителя, не говорил ли я чего-нибудь дурного про Бога в школе. Очень прошу вас, не выдавайте меня!
Он смотрел на меня своими колючими мышиными глазами.
— Ладно, — сказал он. — Не бойся. Я с ним поговорю.
— Большое спасибо, — и я помчался обратно.
Поздно! Дверь была закрыта.
Я перепугался до смерти.
Кто бы ни закрыл, думал я, мне надо войти. Надо позвонить.
Я бы хотел, чтобы звонок прозвенел как можно тише. Может быть, отец и не услышал бы, и я как-нибудь незаметно добрался бы до нашей комнаты.