— Но как же завещание? — спросил Эраст Петрович и прикусил язык, ибо про это знать ему вроде бы не полагалось. Но поглощённый воспоминаниями Ахтырцев лишь вяло кивнул:
— А, завещание… Это она придумала. «Вы меня деньгами купить хотели? — говорит. — Хорошо же, пусть будут деньги, только не сто тысяч, как Николай Степаныч сулил (было, сунулся я к ней раз — чуть не выгнала). И не двести. А всё, что у вас есть. Кому смерть выпадет, пускай на тот свет голым идёт. Только мне, говорит, ваши деньги не нужны, я сама кого хочешь одарю. Пусть деньги на какое-нибудь хорошее дело пойдут — святой обители или ещё куда. На отмоление смертного греха. Как, говорит, Петруша, верно, толстая свечка из твоего миллиона-то выйдет?» А Кокорин атеист был, из воинствующих. Так и вскинулся. «Только не попам, говорит. Лучше завещаю падшим девкам, пусть каждая по швейной машинке купит и ремесло поменяет. Не останется на Москве ни одной уличной, вот и будет по Петру Кокорину память». Ну, Амалия и скажи: «Кто беспутной стала, уж не переделаешь. Раньше надо было, в невинном возрасте». Кокорин рукой махнул: «Ну, на детей, сирот каких-нибудь, Воспитательному дому». Она вся прямо засветилась: «А вот за это, Петруша, тебе многое простилось бы. Иди, поцелую тебя». Меня злость взяла. «Разворуют твой миллион в Воспитательном, говорю. Читал, что про казённые приюты в газетах пишут? Да и много им больно. Лучше англичанке отдать, баронессе Эстер, она не уворует». Амалия и меня поцеловала — давайте, мол, утрите нос нашим патриотам. Это одиннадцатого было, в субботу. В воскресенье мы с Кокориным встретились и всё обговорили. Чудной разговор получился. Он всё хорохорился, ёрничал, я больше отмалчивался, а в глаза друг другу не смотрели. Я словно в отупении был… Вызвали стряпчего, составили завещания по всей форме. Пьер у меня свидетель и душеприказчик, я у него. Стряпчему дали по пять тысяч каждый, чтоб держал язык за зубами. Да ему и невыгодно болтать-то. А с Пьером договорились так — он сам предложил. Встречаемся в десять утра у меня на Таганке (я на Гончарной живу). У каждого в кармане шестизарядный револьвер с одним патроном в барабане. Идём порознь, но чтобы видеть друг друга. Кому жребий выпадет — пробует первый. Кокорин где-то про американскую рулетку прочитал, понравилось ему. Сказал, из-за нас с тобой, Коля, её в русскую переименуют, вот увидишь. И ещё говорит, скучно дома стреляться, устроим себе напоследок моцион с аттракционом. Я согласился, мне всё равно было. Признаться, скис я, думал, что проиграю. И в мозгу стучит: понедельник, тринадцатое, понедельник, тринадцатое. Ночь не спал совсем, хотел было за границу уехать, но как подумаю, что он с ней останется и смеяться надо мной будут… В общем, остался.
А утром было так. Пришёл Пьер — франтом, в белом жилете, сильно весёлый. Он везучий был, видно, надеялся, что и тут повезёт. Метнули кости у меня в кабинете. У него девять, у меня три. Я уж к этому готов был. «Не пойду никуда, — говорю. — Лучше тут умру». Вертанул барабан, дуло к сердцу приставил. «Стой! — Это он мне. — В сердце не стреляй. Если пуля криво пройдёт, долго мучиться будешь. Лучше в висок или в рот». «Спасибо за заботу», — говорю и ненавидел его в эту минуту так, что, кажется, застрелил бы безо всякой дуэли. Но совета послушал. Никогда не забуду тот щелчок, самый первый. Так возле уха брякнуло, что…
Ахтырцев передёрнулся и налил себе ещё. Певица, толстая цыганка в золотистой шали, завела низким голосом что-то протяжное, переворачивающее душу.