Для меня Вильно тех времен — это не только город воспоминаний, но и по-прежнему актуальная проблема, причем проблема политическая. Харцерская организация воспитывала тогда в национальном духе. Двумя самыми прославленными отрядами были «Черное тринадцать» и «Голубая единица», где я, страшно волнуясь, сдавал экзамен и получил «золотую лилию». В начальных классах у меня были все задатки, чтобы стать добропорядочным гражданином, но сейчас я смотрю на тогдашний Вильно и диву даюсь. Католический и патриотический город колокольным звоном встречал польских улан, которые в 1919 году освободили его от большевиков, был благодарен Пилсудскому, а в период Срединной Литвы голосовал за присоединение к Польше (евреи и литовцы не приняли участия в плебисците). Умеренный национал Федорович не слишком выделялся на общем фоне, несмотря на перевес пилсудчиков, о чем свидетельствовали их печатные органы: консервативное «Слово» и либеральный «Курьер виленский». У националистического «Дзенника виленского» тираж был ниже.
Этот город выработал в себе навыки осажденной крепости, когда больше всего ценятся верность и готовность к подвигу. И действительно, в годы немецкой оккупации результатом патриотического и харцерского воспитания стало несгибаемое подполье. После прихода советской армии это обернулось массовыми арестами и расстрелами узников в Понарах. Отчасти психология осажденной крепости заключается в постоянных мыслях о враге и в усматривании всюду измены. Врагами — в разной степени — считались русские, немцы, литовцы и евреи (последние из-за того, что в 1919 году они склонялись на сторону России).
Вооруженными силами города стала Армия Крайова, которая защищала целостность территории Польши по состоянию на 1939 год и тем самым оказалась в отчаянном положении — ведь никто, включая союзников, уже не признавал довоенных границ.
В межвоенное двадцатилетие с обвинениями в измене могли столкнуться «крайовцы» — за то, что осмеливались напоминать о многонациональности земель Великого княжества и этим размывали образ «извечно польского Вильно».
В 1936 году процесс группы журнала «По просту» (наследника «Жагаров») разделил городское общественное мнение. Правое большинство осуждало их, считая агентами Коминтерна (и верно, «По просту» негласно контролировался КПП).
Когда город перешел в руки литовских властей, обвинение в коллаборационизме с оккупантами навлекла на себя «Газета цодзенна» Юзефа Мацкевича, верного идеологии «крайовцев». Дальнейшие обвинения в адрес писателя — на этот раз в сотрудничестве с немцами (по-моему, безосновательные) — вытекали из первого подозрения в предательстве, причем особенно рьяно отстаивали эту гипотезу подпольщики-«националы» Федорович и Охоцкий.
«Газета цодзенна» не была единственным польским печатным изданием в дни литовского правления. Выходил также «Курьер виленский», который считался органом польской общественности. Либеральный редактор Казимеж Окулич (из ложи «Томаш Зан») уехал в Лондон, и его обязанности исполнял мой старший товарищ по гимназии Сигизмунда Августа по прозвищу Плюмбум — Юзеф Свенцицкий (Плюмбум). Его вывезли в воркутинский лагерь, где он погиб.
До Федоровича директором нашей гимназии был Жельский — кажется, у него тоже были подобные взгляды. Многие сигизмундовцы впоследствии прославились. Перечислю некоторых: Чеслав Згожельский, полонист, профессор Люблинского католического университета; Станислав Стомма, католический публицист и профессор юриспруденции; Толек Голубев, романист; Ян Мейштович, автор книг по истории двадцатого века; Тадеуш Конвицкий, писатель; нижеподписавшийся, автор этой «Азбуки».
Русистка, моя коллега по Беркли, преподававшая прежде всего Толстого. Очень умная, добрая, честная, дружелюбная. Но откуда у девушки из канадской, французской, а значит, и католической семьи тяга к России? Сначала надо восстать против семьи и прихода, выбрать марксизм и с вожделением смотреть на зарю с Востока. Не знаю, когда именно наступило прозрение: после московских процессов или пакта Сталина-Гитлера. Но направление было уже задано — изучение русистики, магистерская диссертация, знание языка, а попутно еще и приобретение мужа-марксиста, Льюиса Фейера, который в отвращении к марксизму вскоре превзошел жену. Затем докторат и получение обоими должностей в Беркли, в его случае — профессора социологии. На самом деле они были парой бедных бунтовщиков и цыган, на чью долю выпало чудесное приключение — профессура в Беркли. Стабильность мещанской жизни была им чужда, подтверждением чего стало для меня ужасное отношение Льюиса к институту камина. От меня этот институт требовал знаний о видах растопки и подкладываемых дров. Льюис топил камин газетами.