Язык — моя мать, в буквальном и переносном смысле. И, наверное, мой дом, с которым я путешествую по свету. Это странно — ведь, за исключением коротких периодов, я не был погружен в стихию польского языка. Польский в Шетейнях был языком усадьбы, но приправленным литовскими словами: деревни вокруг были литовскими. Потом Россия и моя двуязычность. Наконец, Вильно — несомненно, чисто польский город, если говорить о нашей семье, интеллигенции и школе. Но если немного копнуть, то народ говорил на диалекте, «по-простому», плюс идиш еврейских масс и русский еврейской интеллигенции.
Конечно, дальше в моей жизни была довоенная Варшава, а затем проведенные там годы немецкой оккупации. Однако сразу после этого меня окружали английский и французский. В нежелании заставлять себя писать на другом языке я усматриваю опасение потерять идентичность, ибо, меняя язык, мы становимся другими.
Я был жителем идеальной страны, существующей скорее во времени, нежели в пространстве. Она была соткана из старых переводов Библии, церковных песен, Кохановского, Мицкевича, из современной мне поэзии. Как эта страна соотносилась с реальной Польшей, не вполне ясно. Разумеется, и меня коснулся мучительный комплекс поляка и необходимость терпеть и признавать своими несметное число карикатурных масок человеческой массы, многие особенности которой удручают. Против этого комплекса я выставлял своих героев языка. В молодости они вырисовывались передо мной не слишком отчетливо — разве что «Пан Тадеуш» был основой, нормой. Сегодня я могу их перечислить. Безымянный монах, который в пятнадцатом веке перевел так называемую Пулавскую псалтирь[372]
; отец Леополит[373], переводчик Библии, 1561; отец Якуб Вуек[374]; Даниэль Миколаевский[375], переводчик протестантской Гданьской Библии, 1632; Миколай Семп-Шажинский[376]; Петр Кохановский[377], переводчик Торквато Тассо. Затем классики восемнадцатого века, поэты и переводчики, подготовившие язык, которым пользовались Мицкевич и Словацкий. Чем ближе к моим временам, тем больше переводчиков, поскольку я осознал, что переводы имеют огромное значение в развитии и изменении языка. Бой-Желенский и Эдвард Порембович[378] — даже если его «Божественная комедия» полна языковых изъянов из-за сильного влияния «Молодой Польши», то его переводы провансальских, кельтских и английских баллад очень важны. А среди моих современников я хотел бы поклониться очень многим, и это смягчает мои суждения о ПНР, ибо в те времена хорошие переводчики проделали потрясающую работу. Благодаря им польский учили в Ленинграде и Москве, чтобы читать западную литературу в польских переводах.Где бы ни жил человек, пишущий по-польски, он включен в созидание коллективного труда, растущего на протяжении многих поколений. Кроме того, нельзя избежать мыслей об ужасной истории этой страны. Александр Ват говорил, что у Польши нет литературы под стать ее трагической истории, что вместо серьезных сочинений у нас пишут книги для своих. Живя за границей, я мысленно сравнивал исторические знания моих пишущих по-английски или по-французски современников со своими собственными. Оказалось, что мои знания подавляюще обширны, и это заставило меня задуматься, что с ними делать. Например, можно сказать, что моя «Родная Европа» напоминает учебник для западной публики, склонной сваливать весь «Восток» в одну кучу.
История европейских стран изобилует несчастьями, и я не собираюсь открывать дискуссию, у кого она была ужаснее. Однако существует уровень запутанности, на котором уже трудно понять что бы то ни было, — и это как раз случай территории былой Речи Посполитой и населяющих ее народов. Чтобы убедиться в этом, достаточно вспомнить польско-еврейские или польско-украинские взаимные обвинения.
«Мне бы весной — весну, а не Польшу увидеть»[379]
, — этот возглас Лехоня[380] с 1918 года и по сей день выражает противоречивые чувства каждого, кто пишет по-польски. Ведь, казалось бы, очень легко выбрать себе тему и писать исключительно об отдельно взятых судьбах, об «общечеловеческих» проблемах уходящего времени, любви и смерти, но на заднем плане, сознаем мы это или нет, кроется оно — до сих пор не названное или же названное лишь иносказательно, — словно балансирование на краю. Я осознал это, переводя на английский стихи — свои собственные и других польских поэтов — или читая рецензии на мою антологию «А Book of Luminous Things», которая сначала вышла по-польски под названием «Выписки из полезных книг». Наконец-то книга, в которой нет ничего об истории, созерцание видимых вещей, отстраненность, лекарство от мира воли и страдания — точно по рецепту Шопенгауэра. Вопрос только, сумел бы я написать эту книгу, если бы не оно — присутствующее в ней через отсутствие.