Необычайно романтичное название, место пикников, которые устраивали там филоматы, а затем и мы — школьники и члены Клуба бродяг. Дубовые леса на холмах невдалеке от Вильно, более или менее вдоль реки, отсюда и название. Река Вилия по-литовски называется Нерис — стало быть, Па-неряй, Понары.
Однако история человеческой жестокости сумела внушить отвращение к этому названию и перечеркнуть его былую прелесть. Немцы избрали Понары местом массовых казней — там погибло около ста двадцати тысяч человек, в подавляющем большинстве евреев, хотя и не только. Участие в этом литовских специальных отрядов — скелет в шкафу литовского национального самосознания. Точное описание, как всё это происходило, можно найти в романе Юзефа Мацкевича «Об этом нельзя говорить громко». Позже советские власти расстреливали там участников польского подполья. Как же теперь рисовать или снимать на кинопленку идиллические сцены юношеских забав под дубами? Для меня Понары по-прежнему остаются тем, чем были в годы нашей молодости, но я поддерживаю этот образ с трудом, вопреки ассоциациям, которые должны возникать у новых поколений.
Меня потребляют и будут потреблять. В конце концов, именно в этом заключаются использование творческого таланта и так называемый оборот культурных ценностей. Книга пишется и печатается, а потом на протяжении непредсказуемого числа поколений к ней будут прикасаться руки неизвестных автору людей. На сегодняшний день в канон польского языка входят имена литераторов, живших двести лет назад: Красицкого, Трембецкого, Францишека Карпинского[381]
, — но мы не знаем, каким будет этот язык еще через двести лет и каким будет тогда его канон.Ясно одно: потребление растет, и не только из-за роста населения. Постоянно разрастаются также пчелиные соты умов, ноосфера, если можно употребить это не совсем польское слово. Питающее тело именуется культурой данного народа. Потребители берут из нее то, что им нужно. А мне, потребляемому, становится от этого не по себе.
Хочется, чтобы наши мысли не извращали. Чтобы нам не приписывали невероятный вздор. Чтобы соблюдали хоть какую-то меру, рассматривая наши запутанные жизни. Чтобы… — но разве после смерти я не стану полностью беззащитным? Особенно перед лицом начинаний, именуемых художественными.
Когда актеры декламируют мои стихи, у меня — за редким исключением — мороз по коже. Когда в школьных антологиях дети читают мои стихотворения, подобранные так, чтобы скрыть заключенный в них пессимизм, меня терзают угрызения совести. И уж совсем обидно, когда кинорежиссер берет текст моего романа и делает с ним что хочет, отступая от поэтики, в которой он был написан. Так было с «Долиной Иссы». Читатели этой книги охотно видят в ней автобиографию, а в ее герое, маленьком Томаше, — самого автора. Ничего с этим не поделаешь, хотя они и ошибаются. Видимо, мне удалось создать достаточно убедительный образ. Режиссер идет еще дальше — истолковывает книгу как воспоминания живущего в Нью-Йорке эмигранта, порожденные тоской по стране детства. Чтобы сделать эту банальную идею более убедительной, он вводит в фильм нью-йоркские пейзажи, а также три моих совершенно не связанных с романом стихотворения в исполнении актеров. Это превращение истории, в которой важна конкретность, реальность персонажей, в череду реминисценций на грани сна сыграло решающую роль в призрачности и беспорядочности действия фильма.
«Долина Иссы» не была написана в Америке. К тому же она имеет мало общего с тоской по родине, при упоминании о которой, по распространенному мнению, эмигранты рыдают в три ручья. Как я уже где-то объяснял, роман был самолечением, направленным против соблазнов философии Гегеля.
Кино, телевидение, компьютеры… Потребительский спрос на них будет постоянно расти, поскольку необходимо чем-то заполнить (ценное) время. Бедное слово будут брать в оборот, и я не могу даже представить, какие товары будут рекламироваться с помощью моих сочинений.