К тому моменту, когда решила отцепляться, мне уже было трудно дотянуться до подушки отцепки. Центробежная сила сделала руки пудовыми, и только ужас, только острый животный страх заставил меня дотянуться до груди и уже на критической высоте дернуть кольцо запаски. И – открылся, тряханув меня, запасной купол! Шелковые стропы обожгли ладони, кожа содрана, ногти обломаны, руки в крови, но я уже в безопасности и – живая, живая! – плавно двигаюсь вниз к земле…
По идее, меня должны были выгнать из парашютного звена. Выгоняли и за менее серьезные провинности. Так навсегда исчезали из поля зрения те, кто самовольничал, выпендривался,
«Разбор полетов» проходил глубоким вечером за закрытыми дверьми, так что мне оставалось одно: забраться на свой панцирный ярус в нашем девчоночьем шиферном домике и попытаться уснуть. К слову сказать, выключилась я мгновенно, хотя перевязанные руки болели, а душу выедала грызучая тоска – но отключилась мгновенно, и снилось мне все то же безжалостное и благословенное небо, и звенящая тишина, и ветер, забивающий рот…
…А потом над ухом гаркнули: «Подъем!» – и весь наш домик вмиг ожил, радостно засуетился, девчонки выпорхнули на улицу: умываться, чистить зубы, проверять парашюты…
Все поглядывали на меня сочувственно, но помалкивали, в душу не лезли. А я понимала: жизнь кончилась, не успев начаться. Вот уеду сейчас на попутке в Киев, и никогда-никогда не увижу больше этих людей, и не почувствую больше сладкого страха высоты и тех считаных, но незабываемых минут блаженного обладания миром, сходящимся к твоим ногам…
Повернулась к стене, вжалась лицом в подушку…
Вдруг зычный сорванный голос:
– Резвина! Тебе особое приглашение требуется?
Это был голос инструктора Сан-Петровича. Он стоял в дверях и строго так на меня смотрел. Даже чуток презрительно.
– Может, тебе сюда самолет подогнать?
О-о-о!!! Еще никогда я так быстро не взлетала со своего панцирного насеста, никогда так шустро не обливалась, обжигаясь ледяной водой, никогда не мчалась так, задыхаясь, к летному полю, на ходу срывая бинты с ладоней; никогда еще не проверяла так тщательно – сама и только сама! – лично мною уложенный парашют…
Потом кое-кто шепотком «конфиденциально» мне поведал, что это он, Сан-Петрович, на совете за меня заступился, а я еще толком и не знала его. Он для меня был просто одним из инструкторов, я тогда и лица его не очень различала. У него, знаешь, внешность была скромная, и рост не то чтоб очень представительный. А я-то деваха рослая, и вообще, заметная была, блондинка натуральная – в маму. А летом еще выгоришь под солнцем, и на голове – пшеничный сноп кудрей, так что вокруг физиономии – золотое сияние. Ну, и этот ореол парашютно-воздушный – он всегда парней привлекал. Поклонников вокруг меня всегда – ты что! – выбирай не хочу…
Я, конечно, была ему страшно благодарна! Подошла после прыжков, бубню что-то типа: «Спасибо вам, Сан-Петрович… если б не вы, Сан-Петрович…»
А он, передразнивая:
– Сан-Петрович, Сан-Петрович!.. Да просто Санёк. Я, может, всего-то лет на пять тебя старше!
И вдруг улыбнулся – да так ярко, так чудесно! Бывает, знаешь, на мрачноватом от природы лице вспыхнет такая вот внезапная улыбка, как раскрывшийся в небе парашют, и ты уже не в силах отойти на шаг от этого человека, и тебе уже по фигу – какой там у него рост или, скажем, ай кью. Я в ту минуту просто оторопела.
– Вот это да, – говорю. – Куда ж ты такую улыбку до сих пор прятал! Это ж обалденный козырь!
Он покраснел, как тринадцатилетний пацан, буркнул:
– Какой еще козырь…
– Да вот, улыбочку предъявил и срубил за раз всех на свете баб!
Ну, тут вижу: мой суровый инструктор аж с лица спал. Глянул мне прямо в глаза, скулы обветренные покраснели, желваки пляшут:
– Каких, к примеру, баб?
– К примеру, меня, – говорю.
Ну, вот.
И больше из того дня я мало что помню – один только безумный бег, как будто мы могли не успеть друг к другу. Он был очень прямой человек, мой Санёк, понимаешь? Беззащитно прямой. Никогда ничего не просчитывал, не берегся, в отношениях с людьми – никакой стратегии, только прямая речь и обнаженное сердце. Там же, не сходя с места, сказал: «Подыхаю, люблю тебя, люблю – давно!» Вот и все.
Помню только, как не заводился его старый «москвичок» и как стояли мы на шоссе, сцепившись руками, так и голосовали, вскидывая обе руки с переплетенными пальцами. И наконец – не помню кто – нас подбросил до города, и мы еще куда-то ехали-ехали на Бессарабку, отпирали ключом дверь коммуналки, где отсутствовал, дай ему бог здоровья, приятель, с которым Санёк снимал комнату напополам…
А вот что отлично помню – так это руки его, моего любимого; его благодарные горячие руки, в которых я взлетала и опускалась, и парила… парила… парила – уже навсегда…