Сезон закончился, небо гнало куда-то толпища тревожных туч. Провинстаун опустел. Модные бутики, галереи и лавки закрылись. На центральной улице, неподалеку от ратуши, пожилой, с уютным брюшком, музыкант играл на саксофоне какой-то джаз. И неплохо играл. Я подошла… В картонной коробке, куда редкие прохожие бросали мелочь, лежали камушек – чтобы ветер не унес – и мятая пачка «Винстона» с нашлепкой «курiння вбиваэ».
Я дождалась паузы и спросила, кивнув на пачку сигарет:
– Земляк… Киев? Харьков?
– Выше бери, – простуженно отозвался он. – Одесса…
Бары и кафе кое-где работали, и мы зашли в рыбный ресторанчик окнами на залив, и сели за столик у окна. Из воды торчали черные сваи пирса, уходящего вдаль метров на двести. Крупные наглые чайки – черные спинки – сутуло сидели на сваях, хмуро озираясь и высматривая что-то в воде.
Уже тронувшись в обратный путь, тормознули у старого деревянного мостика, перекинутого на остров, и, перебравшись по нему, минут двадцать собирали грибы – те самые фирменные белые, с Кейп-Кода, которые продают в супермаркетах. Набрали целый пластиковый ящик, очень кстати оказавшийся в багажнике «Опеля». Думала – вернусь, разберусь с ними, как полагается: кое-что засушу, что-то отварю и заморожу на будущие супы, а что-то – «бери выше», как сказал саксофонист, – замариную… Принесу баночку в «Круг друзей», угощу Геню, старую воровку. И наконец, приготовлю ей вишневый пирог, тот самый, мамин, по которому она всю жизнь тосковала.
Всю обратную дорогу вела машину ровно, упоенно, на хорошей скорости – возможно, езда мне сейчас заменяет полет. Лидка уснула, а я поставила диск Армстронга и под его бессмертный хрипатый бас гнала в темноту, сквозь дожди и дождики, в прорывы мигающих звезд и летящих комет на черном небе, и мне казалось, что вот сейчас, уже совсем скоро, я нагоню какую-то свою настоящую жизнь, которая никуда не делась, а ждет меня терпеливо и восторженно где-то там, во‑он за тем поворотом.
Домой вошла в пятом часу утра, еще затемно, встала под горячий душ и сразу рухнула в кровать, предвкушая долгий утренний сон – полет, продолженье дороги.
А в девять – в мой-то выходной! – позвонила Наргис, слезно умоляя приехать.
– Что случилось? – пробормотала я, пытаясь проснуться. – Что там за пожар?
– Би… бикини… – тихо ответила Наргис, и по голосу я поняла, что ей нехорошо.
Матерясь, я опять полезла под горячий душ, натянула джинсы и свитер, собрала мокрые волосы в конский хвост (каждый раз думаю, что надо бы их остричь – тоже мне, пожилая Валькирия! – но всякий раз боюсь огорчить Санька).
И – поехала.
Да, это было бикини. Черная женщина лет сорока – стильная, прекрасно одетая, гибкая, как лань, прости за банальность; тело молодое, сильное – двадцатилетнее. Не выпускает из рук айфона и смахивает на большого начальника. Сняла она трусики, запрыгнула на кушетку, раздвинула ноги… Хорошо, что за четверть века я закалилась и могу держать удар.
Голубушка моя! Ты, конечно, слышала о женском обрезании? Но видела ли хоть раз то, что остается
Она внимательно смотрела на мою реакцию, на мое лицо своими глубокими черными глазами, а я возилась с инструментами, что-то выключала, включала, перекладывала, какие-то спасательные шуточки выдавала, это помогает, – делала все, чтобы не смотреть
И она поняла и стала рассказывать. А я должна пересказать это тебе, иначе просто рехнусь.
Родилась она в Африке – то ли Судан, то ли какая-то другая чертова дыра, не вспомню, у меня мозг взорвался. У них там, как в других подобных чертовых дырах, в ходу милый обычай: делать девочкам обрезание. Как она сказала,
Производится эта процедурка только затем, чтобы женщина, упаси боже, не получила в своей жизни никакого сексуального удовлетворения. Только рожать.
Ирония судьбы: ее выдали замуж в четырнадцать лет; разумеется, ничего мало-мальски напоминающего удовольствие она не чувствовала, вообще люто ненавидела это дело… но главное, не могла забеременеть. Так что муж ее выгнал.