Я согласен был постричься за девятнадцать копеек, «скобочкой» — это, конечно, не полубокс, но какие-никакие волосы по бокам и сзади оставляли, а не только три ворсинки на лбу. И вдруг я с ужасом услышал, как мама говорит парикмахерше:
— За пятнадцать копеек!
«За девятнадцать! За девятнадцать копеек!» — вопило во мне все мое нутро, но от шока и обиды я не мог сказать ни слова. Вспомнился к тому же обман с рублем накануне… Вид у меня был просто убитый, когда я сидел в кожаном кресле и подавленно смотрел в зеркало перед собой.
— Что, мальчик, не любишь стричься? — приветливо спросила меня парикмахерша.
— Я маму не люблю! — ответил я ей. — И бабушку!
— Фу, какой злой, — удивилась парикмахерша на полном серьезе.
Мои слова заглушало радио, где шла бодренькая «Пионерская зорька», и мама с бабушкой не могли меня слышать. И надо же! Парикмахерша сочла своим долгом выдать меня.
— Знаете, что сказал ваш мальчик? — спросила она маму, когда та протянула ей пятнадцать копеек. — Что я, мол, не люблю маму и бабушку!
Мама посмотрела на меня так, словно я заболел, она всегда, когда я простужался, смотрела на меня с холодом, злостью и нелюбовью: «Опять заболел!» — ненавистно восклицала мама.
— Пошли, — сказала мама и очень больно сжала мне пальцы руки.
— Я тебя буду пороть, — сказала мама на улице. — Ты меня опозорил на весь город.
«А ты — меня! Ты уедешь, а я тут останусь опозоренный!» — кричал я мысленно, а вслух не сказал ни слова.
Бабушка тоже молчала. Я почувствовал единство с бабушкой: мы оба решили набраться терпения и ждать-поджидать, когда наконец уедет мама, ведь без нее нам было, в общем-то, неплохо, и даже хорошо.
Я верил, что когда мы опять будем с бабушкой вдвоем, я больше не пойду в детский сад. Я уговорю бабушку. Скажу: «Мы с тобой — как рыба с водой».
Пока мы шли, я понял из разговоров бабушки и мамы, что сразу из детского садика, поговорив с заведующей, мама пойдет на автобусную станцию и уедет на автобусе со звонким названием: «Егорьевск — Москва». Значит, пороть меня она не будет. Это хорошо. Но унылое осознание того, что мама опять сказала неправду — знала ведь, что домой к нам не вернется и пороть меня не будет! — делало тот памятный день совершенно невыносимым.
Мы свернули налево, прошли мимо старинного здания музея. Я увидел сквозь оголенные ветви деревьев, в скверике, блестящий алюминием памятник: Ленин стоит, выставив руку ладонью вверх, перед ним — крестьянин-лапотник с винтовкой и — молодой матрос в бушлате и бескозырке, с маузером и пулеметными лентами поперек груди. Солдат смотрит в раздумье, а матрос осмысленно глядит, решил уж про себя, что составит вождю компанию.
В руке Ленина, как я уже это видел не раз, была пустая бутылка из-под водки. Так вот почему дядя Витя и дядя Миша говорят друг другу: «Ну что, сообразим?», ведь мужик с винтовкой еще только соображает, пить ему с Лениным или не пить, а матрос, вроде, уже сообразил и согласен выпить водки, — смекнул я.
Но легче мне от этого интересного открытия не стало.
Мы шли вниз по узенькой улочке, по бокам ее стояли кирпичные и деревянные старинные домики, а внизу был спуск к реке Гуслянке. Ветер дул оттуда, снизу и справа, и воняло так, как в тот день, когда мама загорелась испечь на шестке яйца в горшке, а яйца оказались тухлыми, они полопались в горшке, и по дому пошла отвратная вонь и смрадный дым, потому что лопнувшие яйца брызнули на раскаленный шесток.
— А меланжевая фабрика все также смердит, — сказала мама недовольно.
И я понял, что в ее детстве, до войны еще и во время войны, запах от фабрики был такой же. И он всегда будет такой же. И через сто лет, и через тысячу.
И вот впереди — железнодорожный переезд. Не доходя до него, мы свернули в какую-то подворотню с двумя сгнившими столбами слева и справа. Это был вход в детский сад.
— Новенького ведут! Новенького! — услышал я захлебывающийся от предвкушения расправы крик какого-то пацаненка.
Мама и бабушка делали вид, что крик относится вовсе не к их мальчику, а так просто, ни к кому не относится. Они бросили меня возле серого, некрашеного деревянного крыльца, а сами поднялись по нему в обитый досками (видно, что бревенчатый), крытый, как у бабушки, растресканным шифером, дом под названием «Детский сад №…» А вот номер-то я и забыл, но память упорно подсовывает мне число тринадцать. Да, вроде именно так — тринадцатый детский сад на улице Алексея Тупицына — это название в честь еще одного убитого черносотенцами егорьевского революционера. Много их поубивали местные дворянские сынки, ох, много. Но не всех. Поэтому и победили революционеры — так я формулировал для себя причины успеха Октября.
Как только я остался один, беспомощно и беззащитно торчащий посреди голого двора с нелепо расставленными руками, спеленутый шубой, шарфом и цигейковой шапкой, на меня накинулись сразу несколько детсадовцев:
— Бей шубку! — кричали они.
— Зиму встречаем, лето провожаем!