И Ирочка снова разглядывала отца, тайно, из-под ресниц. Рассматривала широкий лоб, выразительный профиль, тонкие губы, точеные брови, руки, как у самой Ирочки, с длинными тонкими пальцами, и думала – со сколькими женщинами он соединялся? Скольким шептал в волосы одни и те же слова? Любил ли он когда-нибудь? Неужели нет? Зачем тогда была его жизнь? Был ли у нее смысл? Ирочка не в счет – слишком уж маленькое она ничтожество. Но… мать? Голубоглазая красавица-блондинка, воспитанная в лучших традициях советской школы, с ее дурацки-трогательными принципами, сохранившая в себе секрет несокрушимого духа, несгибаемой силы?..
А вот на этом месте она вдруг перехватила его взгляд: выходило, он способен был так же исподтишка рассматривать ее, и его глаза при этом непонятно блестели. И лоб тоже.
Ира нехорошо усмехнулась внутри себя. Вспомнилась Анька Горелова, которая, будучи начинающим неврологом, посещала престарелого папашу их общей одноклассницы. В прошлом академик, членкор, под конец своей бурной жизни он превратился в высохшее девяностолетнее поленце, аккуратно уложенное в подростковую кровать выросшей внучки и заткнутое одеялом со всех сторон. Однако это поленце оказалось куда более живучим, чем принято было считать, потому что однажды членкор, улучив момент, когда Анька задержалась у его постели одна, без дочери, без внучки, схватил Аньку за руку и озорно воскликнул:
– Помню тебя, Аня Горелова! – Он заговорщически ей подмигнул и понизил голос: – Сделай-ка ты мне, Аня, вот что… – Ничего не подозревающая Анька присела к нему на постель поближе и наклонила голову к его губам. – Сделай мне… минет.
Не сразу придя в себя от возмущения, от стыда, от разочарования, Анька потом ходила и авторитетно кивала: «Да-да, этот инстинкт сохраняется до последнего».
И сейчас, наверное, где-то ходит и так же кивает.
Снова и снова она, забыв о себе, о сыне, бегала, как заводная, с тазами в ванну и из ванной, с ведрами, полотенцами, мазями, присыпками, предметами вечернего туалета, посудой, пеленками.
Из-за жары у отца случился рецидив и Ира хлопотала больше обычного. Теперь она уже торчала на Шестой Советской от рассвета до заката и не сразу заметила, что несколько суток провела почти без сна – и не чувствовала ни малейшей усталости… И никакого дискомфорта в правом боку, этой непременной слабости до тошноты в районе полудня, дурацкого ощущения в ногах – ничего такого… Даже носового кровотечения ни разу!
Но ведь… Но ведь это значило, что она, пожалуй, здорова! Это значило, что программа сработала: недуг, загнанный глубоко-глубоко в клетки, уснул. Результаты анализов ремиссию подтверждали…
Это значило, что она свободна! Свободна! Года на два точно свободна!
У нее кружилась голова, но не от зноя в воздухе и запаха расплавленного асфальта, а от осознания победы – такой сладостной она ей показалась на вкус, такой пьяной, такой острой. Ничего подобного ей не приходилось испытывать в жизни раньше! Свобода… Что она сделает с ней? Поедет с сыном в путешествие? Снимет квартиру? Найдет работу? Нет? Оставит все как есть, будет трястись за свою ремиссию и копить силы впрок? Ну уж нет. Точно нет.
Теперь-то она в коридорах стационара не пряталась за шляпой, надвинутой на лицо пониже, – летела с открытым забралом, наплевав на бахилы. Ей теперь было просто некогда! Ей нужно было успеть до четырнадцати за рецептом для отца, а всем известно, что медсестра норовила улизнуть домой пораньше, потом следовало сделать крюк до рынка, чтобы купить ему фруктов (и домой, сыну, тоже), не забыть позвонить мужу, проконтролировать мать, а потом… Потом дел тоже оказывалось невпроворот. До самой ночи.
Однако возвращалась она на Шестую Советскую с лицом по-прежнему непроницаемым, и мысль ее работала так же жестко и рассудочно, как в кабинете главного редактора. Комната отцовой мифической жены… Она так ни разу и не спросила о женщине, к которой ушел отец после развода, поэтому нет, не так: комната предположительно отцовой мифической жены – да и являлась ли та засаленная тетка, которую она видела пару раз мельком на кухне, той самой женой? Ее комната в летний период сдавалась посуточно, периодически там появлялись и исчезали гости Северной столицы, и Ира едва успевала вовремя вручить им ключи и свежевыглаженное белье. Третья комната принадлежала соседям, которые с мая по октябрь безвылазно находились на даче. И последняя, четвертая, была наглухо заперта. Ее даже не пытались ни продать, ни сдать.