И тут случился перелом — страшный шум битвы, в котором мешались крики, лязги, удары глухие и звонкие, неожиданно возвысился, возгремел, устрашая. Ордынцы, уже проломившие внешние ворота Серебряной башни, разнесли и внутренние, со стороны города заваленные глыбами мёрзлой земли, коробами с золой, мешками с ячменём, подпёртые столбами и упорами. Вся баррикада зашаталась вдруг и начала распадаться, валиться наружу и вовнутрь. Рязанцы, скатываясь по склону, бросились к башне, но было уже поздно — озверелые «мунгалы» потоком хлынули в город. Торжествующий рёв победителей подавил вой побеждённых, началась яростная сеча, в которой не брали пленных.
Стены города как будто прорвало — ордынцы сломили сопротивление севернее Исадской башни, пробились в Борисоглебские ворота, ворвались в Пронские, в Спасские. Рязань пала.
Монголы расшвыряли заслон у Серебряных ворот, и по наледям зацокали копыта лохматых, длинногривых лошадок. Конники, десяток за десятком, заполняли овраг, скача вверх, спеша убивать, насиловать и грабить.
На обрыв выскочил боярин Кофа, замахиваясь копьём, и упал, пронзённый сразу парой длинных стрел, покатился по склону, сгребая снег уже неживыми руками и ногами. Ополченцы, поспешавшие за ним следом, увяли будто — и разбежались. Тут и Пончика осенило — а ведь его могут убить!
Со всех ног он помчался прочь, стремясь обогнать передовой отряд монголов, взбиравшийся на горку, и выбежал на главную улицу. Взад-вперёд по ней носились люди пешие и конные, с узлами, с оружием, с детьми. Но спасения не было — дико визжавшие лошади-степнячки выносили своих седоков из переулков, и началась бойня, пошла резня. Горе побеждённым!
Татары секли саблями наотмашь, не разбирая чину и полу — в снег падали и мужики, и бабы, а если клинок не доставал до дитяти, то девочку или мальчика накалывало копьё.
Шедшие на приступ не зря остерегались жечь город — сперва Рязань нужно было пограбить вдоволь, утешиться всласть, а уж потом можно и огонь раздувать…
Пончик шарахнулся от нукера, дико вопящего: «Кху-кху-кху!» — и выскочил на площадь перед Спасским собором. Из дверей храма Божьего неслись крики и стоны, монголы выволакивали оттуда богомольцев и проливали кровь христианскую на снегу, не дерзая даже в запале нарушить Ясу и осквернить церковь.[122]
А вне святыни отчего ж не порезвиться, не распотешиться?Два пацана в полушубках с чужого, взрослого плеча побежали через улицу, вереща: «Мама! Мама!» — а мама их лежала на грязном снегу с пробитой головой, напуская ужасной красноты. Горю детскому много времени не нашлось — лучники, споря, кто из них метче, подстрелили сперва одного пацанёнка, а потом и другого.
Бородатый мужик, хрипло ревя, стоял на крыльце, маша топором, расхристанный, с обломанной стрелой в ноге. Одного нукера, желавшего прорваться в избу, мужик зарубил, а от второго сам смерть принял — сабля вошла наискосок от плеча, разрубая грудину. Жахнуть так, чтобы напополам, как у знаменитых багатуров, у нукера не получилось — сопя, он стал дёргать саблю, спеша поскорей высвободить её, застрявшую в кости. Так он и умер, упав на труп бородатого — стрела рязанская вошла нукеру под лопатку. Да и лучнику, парню в меховом колпаке набекрень, в одних кожаных штанах, тоже не повезло — конник наехал на него со всей прыти, да так всадил длинное копьё, что с разбегу протащил полуголого по снегу, оставляя на нём кровавые мазки.
Молодая женщина с двумя младенцами на руках вышла на улицу, бледная и задумчивая. Она будто не видела разгула человеческой стихии и безобразий, чинимых победителями. Женщина покачала ревущих дитятей, улыбаясь ласково то одному, то другому. Бережно опустив на землю дрыгавшиеся свёртки, она вытащила узкий кинжал-стилет и заколола детей по очереди — плач перешёл в бульканье и стих. Не отирая с клинка родную кровь, женщина с размаху всадила кинжал себе под левую грудь, поникла, сгибаясь в поясе, и упала, будто прикрывая собою чад своих.
Два монаха в чёрном и несвежем вышли из переулка, держа в руках большие медные кресты и громкими, дрожащими голосами распевая псалмы. Стрелы достали обоих и повалили на землю. Нукеры задержались, покружили вокруг, пронзительными выкриками сопровождая ругань. Лучник оправдывался виновато — дескать, в запале был, не ведал, что творил, — так, перебраниваясь, они и поскакали дальше, а монахи остались лежать недвижно, и лишь легчайший ветерок теребил яркое оперение стрел.
— Дорогу! Дорогу! — послышался вопль, и из переулка вылетела громыхающая телега, запряжённая парой лошадей. В телеге стоял мужик в дорогом кафтане, он пучил глаза, орал, требуя проезда, и нещадно стегал бедных лошадок. Нукер-копьеносец поскакал ему навстречу и ударил с такой силой, что древко выгнулось, а мужика снесло наземь. Испуганные лошади понесли да резко завернули за угол избы. Телега опрокинулась, но порыв животных был столь силён, что лопнули кожаные ремни, и понеслась парочка дальше, свободная и от повозки, и от возницы.