Именно тогда Наварро Д’Албани, будучи оппортунистом, ради собственной безопасности принял ислам и избрал новое имя – Дарваиш Уккхаб. На самом деле для него это не составляло такой уж большой разницы, как называть бога – Аллахом или Иеговой. И все равно Махди мало доверял этой огромной желтой бороде и этим холодным, ироничным глазам. Многие годы Наварро висел на волосок от смерти.
Однажды его приговорили к казни. Нубийский палач в алом плаще уже обнажил свой двуручный меч, который служил мусульманскому благочестию и на котором было выгравировано имя Аллаха Всемилостивого, и тогда, одетый в шелковый джеллаб зеленовато-лилового цвета, с аккуратно намотанным на голове оранжевым тюрбаном, с торчащей за правым ухом веточкой дикого базилика, Махмуд Али Дауд, юноша двадцати лет, который недавно покинул семью в Дамаске, въехал в лагерь на белом верблюде, за которым шли несколько вооруженных слуг.
По какой-то неопределенной причине, психологической или по той, которая ведома только Аллаху, по причине, связующей семьи, которые когда-то были дружны, а потом разъехались в далекие земли, Дауд вспомнил былые дни: тогда семья Наварро Д’Албани и семья Махмуда Дауда сидели рядом у фонтана со львом в Альгамбре, в Гранаде, потягивая мускусный, душистый кофе. И Махмуд решил последовать прихоти молодости, и, будучи уверенным в своем духовном положении и особом статусе родственника Пророка, он отдал приказ освободить пленника.
В дальнейшем, в течение многих лет, эти двое торговали и соперничали, смеялись, катались верхом и вместе веселились по всей Северной и Центральной Африке до тех пор, пока Наварро Д’Албани не отправился к себе домой в Смирну. Он уехал с улыбкой на губах. Но вскоре, три месяца спустя, вернулся в Африку. Он изменился, стал усталым, жестоким, язвительным, жестким, вечным циником и мизантропом.
Сладость его души превратилась в уксус, мед его слов – в желчь, а любовь к человечеству – в тяжкую ненависть. И не было никакого объяснения, так же как не было такового и у араба при всей его деликатности, при его, возможно, интуитивном, почти женском понимании семитской расы.
А потом однажды… Махмуд Али Дауд очень хорошо помнил ту сцену. Дом в Тунисе, где они жили в то время, с портиками, небольшими мавританскими арками, круглыми, как рог полумесяца, опирающимися на тонкие, изящные колонны из розового мрамора. Журчащий фонтан. Гордый розарий. И его друг, вскакивающий с дивана. Дорогая, с нефритовым наконечником трубка разбивается о землю. Его желтая борода развевается по ветру, как боевое знамя. Он громил все налево и направо… А однажды его друг закричал – внезапно, без причины и предупреждения, – что он уезжает в сердце Центральной Африки. И никогда не хочет больше видеть лицо араба или какого-либо европейца, будь то белый мужчина, или женщина, или пусть даже ребенок. Он собирался связать свою жизнь с чернокожими.
Решительно. И совсем не из-за наркотиков или выпивки. Не было ни споров, ни обсуждений. Он уехал в ту же ночь. Африка поглотила его, чтобы он вновь появился много лет спустя в вестях, дошедших с побережья, – легендарная белая фигура с желтой бородой, чье слово в Варанге было законом, жест – приказом, кому подчинялись с суеверным страхом и кто не позволил ни одному белому человеку приехать в страну, где он правил. Даже несмотря на то, что независимые торговцы и Чартерная компания щедро предлагали ему и золото, и слоновую кость, и каучук, и множество других вещей.
– И даже, – с небольшим упреком сказал араб, – со мной, твоим другом, ты не виделся уже много лет.
Д’Албани улыбнулся.
– Скажи мне, – спросил он, – неужто в память о старой дружбе ты стал писать мне сообщения? Или все дело в твоей жадности и в мечтах о прибыли?
– Я араб, а ты еврей, – ответил другой, – мы понимаем друг друга. И это было и ради наживы, и ради дружбы. Но клянусь Аллахом, в первую очередь все из-за дружбы. Я хотел тебя видеть.
– Помни, я дал клятву, что…
– Да-да, что ты никогда не пожелаешь больше видеть бледнолицего мужчину, или женщину, или ребенка. Но сейчас ты здесь… – И араб выразительно повел худой рукой, указывая на себя.
– Сейчас, – ответил Наварро, – кажется, моя клятва нарушена. И, возможно, боги Авраама и Иакова поймут меня и простят. Теперь я снова среди белых. И в моей душе великий страх, но в то же время не менее великая надежда. – Его голос понизился, и он перегнулся через стол так, что лучи лампы очертили силуэт его лица.
– Скажи мне!
– Надежда – это…
Араб взмахом руки прервал фразу. И рассмеялся.
– Я знаю надежду, – ответил он, – и это женщина. Та же женщина, которая много лет назад, когда ты был в гостях, изменила сердце твое, и поэтому ты отправился в далекие земли. Я давно догадался. Женщина, которая…
– Которая растоптала мое сердце!
– И которая теперь, сквозь многие года, позвала тебя к себе.
– Как ты узнал?