Удар нанесен точно и своевременно, и я не сомневаюсь, что удар этот нацелен в меня. Если хотят свалить крепкое дерево, то вначале подрывают корни: один за другим, пока ствол не рухнет под собственной тяжестью, не станет добычей топоров и зазубренных пил. Герман Хейер — незначительный персонаж. Но он — один из тех корней, обрубив которые викарий сможет уничтожить меня самого.
Суть моей просьбы: тебе нужно встретиться с Кристиной Морхаубт. Наши семьи дружны, встреча не вызовет кривотолков. Лучше всего пусть придет к нам домой, в этом случае можно будет не опасаться, что кто-то приложит любопытное ухо к двери. Подробно расспроси, что ей известно о деле Хейера; если она ничего не знает, пусть спросит у мужа. Знаю, Кристина не из болтливых. И все же предупреди ее, что о вашем разговоре не должен знать никто, кроме нее и Ханса Морхаубта.
В виновность Германа я не верю. Но в наше время не принято выносить оправдательных приговоров. Франца Кауперта казнили, несмотря на то что улик против него не было, а обвинение строилось на показаниях двух бродяг, пойманных в Лестене за кражей винограда. Я готов дать голову на отсечение, что Хейера оговорили и он не совершил ничего такого, что заслуживало бы наказания. В любом случае, я сделаю все, чтобы обвинения против него были сняты. Атаки против моих подчиненных нужно отражать, отражать решительно, иначе в следующий раз, осмелев, викарий сделает выпад против меня самого.
Возможно, причиной происходящего является ходатайство, которое я перед отъездом передал князю-епископу. В окружении Иоганна Георга достаточно людей, которые истолкуют появление этой бумаги как покушение на авторитет княжеской власти. Фон Хацфельд улыбается и называет себя моим единомышленником, но я не сомневаюсь, что он ведет собственную игру и при первом удобном случае швырнет мне под ноги рогатку. Фон Менгерсдорф мечтает о том, чтобы пропихнуть на мое место собственного племянника. О викарном епископе не стоит и говорить: из всех моих врагов этот враг — самый сильный и непримиримый. Он не примет уступок, не примет временных соглашений, никогда не оставит мысли о том, чтобы уничтожить меня. Будь его воля, он самолично сбросил бы меня с крыши на вилы для сена, а потом стоял бы, смотрел на мою агонию и потирал свои холеные руки. Иногда мне кажется, что он обезумел. Один лекарь — ты знаешь его, это Макс Краузе, его дом в двух шагах от Мельничного моста, — рассказывал мне, что в некоторых озерах живет крохотный червь: попадая в тело человека, он по сосудам проникает в голову, а затем медленно, не торопясь, начинает пожирать мозг. Что, если именно такой червь поселился в голове у викария? Знаю, это звучит не слишком умно, но как иначе объяснить, что Фридрих Фёрнер искренне верит в существование ведьм, в колдовство, но при этом использует борьбу с ними для сведения счетов, для уничтожения своих личных врагов? Откуда подобная двойственность в поступках и мыслях?
Викарий жаждет моей смерти, хочет в один прекрасный день переступить через мой ободранный труп. Но я не отступлю. Насколько мне известно, разбор ходатайства поручен сенатору Шлейму. Это позволяет надеяться, что документ хотя бы прочитают и задумаются над его содержанием. Вольфганг Шлейм — здравомыслящий человек и не принадлежит к лагерю сторонников Фёрнера.
Катарина, я чувствую, что устал. Мои позиции в Сенате никогда не были достаточно прочными. Всегда приходилось договариваться с мерзавцами, уступать подлецам, подлаживаться под негодяев, да и самому совершать такое, чего постыдился бы иной негодяй. Такова природа власти. Если хочешь чего-то добиться, ты должен обманывать, вводить в заблуждение, кивать и соглашаться, когда сердце кричит от боли, улыбаться в лицо тому, в кого с удовольствием всадил бы по рукоятку нож. Я соглашался со смертными приговорами. Я убеждал князя-епископа в необходимости вступить в войну. Я выгнал со службы чиновников, в которых подозревал своих недоброжелателей. После того как курфюрст Максимилиан утопил в крови восстание в Верхней Австрии[16]
, я при встрече восхитился его мужеством и решительностью. Я садился за переговорный стол с людьми, которых, будь моя воля, никогда не пустил бы к себе на порог.