Передо мной теснился целый пестрый мир. Здесь были люди высокие и низкорослые, важные и скромные, богатые, в мехах и манто с бархатными воротниками, и бедные, робкие, не знавшие, как держаться в таком окружении.
Немного больше женщин, чем мужчин. И очень много незнакомых, о которых я спрашивал про себя с удивлением, даже с раздражением, что могло их связывать с Роменом. Все они вместе являли собой целую незнакомую мне сеть жизни Ромена, состоявшую из любви, дел, удовольствий, путешествий…
Я смутно вспомнил о тех, кого здесь не было и кто был Ромену небезразличен. Не было Молли, не было Тамары. Возможно, Тамара, ставшая почтенной старой дамой или, наоборот, спившаяся, живет где-нибудь в Украине или в России, в Киеве или Москве? Осталась ли она коммунисткой или примкнула к этому старому пьянчужке-либералу Ельцину? Не было и Артура Рубинштейна: он отправился к своему любимому Шопену несколько лет назад…
…Несмотря на все предупреждения Ромена, его похороны оказались вовсе не такими беззаботными, как ему бы хотелось. Метафизические пары ударили нам в голову: вот-вот сейчас, казалось, мы поймем главное. Неужели в жизни имеет значение только смерть, и мы просто безумцы, если думаем о чем-то еще? Конечно, безумцы! Но какими сильными и счастливыми безумцами бываем все мы в этой жизни! Все кончается смертью? Но пока ее нет, жизнь царит безраздельно благодаря этому вечно возобновляющемуся чуду забвения смерти…
…Перед нами, держась очень прямо, проходит Франсуаза Полякова. Вот уж кто хлебнул и бед, и трауров. Шесть человек из семьи ее мужа не вернулись из Аушвица, Равенсбрука, Берген-Бельсена. Депортация подорвала здоровье и ее мужа. Все страдания, возможные под солнцем, она их отстрадала в своем сердце. Она бросила свою розу очень быстро. И направилась ко мне. Она поцеловала меня, поцеловала своего брата Андре, стоявшего рядом со мной. А затем она сделала что-то вовсе невероятное — протянула руку Беширу.
— Это вместо Ромена, — прошептала она мне.
Я поклонился и поцеловал ей руку.
Глядя ей вслед, я подумал о другой траурной церемонии, о которой мне когда-то рассказывал Мишель, ее муж. В лагере, куда он был депортирован, пятнадцатилетний мальчик при попытке бегства ранил охранника. Попытка не удалась, мальчик был осужден на повешение. Рано утром всех узников согнали вместе присутствовать на казни. Появился мальчик в окружении капо. Его повели к эшафоту. И вдруг… все запели рождественские канты, песни моряков, народные песенки. И ребенок пел вместе со всеми…
— Ведь должно было совершиться ужасное, — говорил Мишель. — И все же это был потрясающий момент мира в душах, почти счастья. Все стали на колени. И ребенок, идущий на смерть, шел с улыбкой между рядами поющих, которые стояли на коленях перед ним…
…Поляковы, как и Швейцеры, умели сохранять во всех испытаниях мир в душе и достоинство…
…Прошло еще несколько человек, которых я не знал или не узнал; среди них — две молодые девушки с плоскими лицами азиатского типа. Подошла очередь Виктора Лацло. По своему обыкновению он паясничал, — возможно, чтобы скрыть скуку, равнодушие или, наоборот, волнение и неловкость от того, что находился не в своей обычной среде. Раскачиваясь наподобие танцующего медведя и размахивая своей розой прямо под носом у Ле Кименека, находившегося рядом, он громко декламировал обрывки стихотворных строк, якобы соответствующих ситуации: