Телефон почти не умолкал. Звонил взбудораженный Раймунд Земский: «Я же только что из Москвы. Разговаривал в редакциях газеты „Советская культура“, журнала „Искусство“. Они — не я! — толковали о новых тенденциях и их освещении в печати, о выставках, готовили материал о белютинцах. В чем дело?!»
Непривычно торопливо осведомлялся о новостях Львовский профессор Павел Жолтовский: «Как в столице? У нас, похоже, скоро начнут жечь картины. Для меня все похоже на 32-й год». О существе дискуссий газетного толка профессор не хотел знать: «Наша бумага все стерпит». Его интересовали одни практические действия премьера — скатился ли на сталинскую дорожку или найдет в себе силы удержаться? «Он-то, может, и удержался бы, да больно советчики у него лихие».
Мягкий, старомодно-вежливый голос Хенрика Стажевски: «Поверьте моему опыту — можно выдержать. Такое долго не продлится. Тем более в начале шестидесятых. Не то время. Главное — не изменить себе. Для художника — это смерть».
Старый мастер не мог себе простить, что в период наиболее жесткого напора соцреализма в Польше написал картину «На возрожденных землях» — тракторист за рулем. Хотя трудно себе представить более выразительный и исчерпывающий смысл официального и официозного искусства: механически расчерченная машина, пустой китель, пустое плакатное лицо под залитым одной краской фанерным небом. Отписка нарочито отстранившегося от собственного полотна художника, которую от него требовали министр культуры и руководители Союза художников как условия сохранения за мастером мастерской и права на краски — они выдавались строго по талонам и под наблюдением самого министра. Запретить писать — разве поставленные условия не были адекватны мерам Третьего рейха?!
В словах Александра Войцеховского растерянность и недоумение: «Разве не прошли времена, когда об искусстве в Советском Союзе судили не специалисты, а функционеры? Ведь это же либеральный Хрущев! Такой восприимчивый к новому, такой…» Что и говорить, Запад всегда увлекался советскими руководителями вопреки отношению советского народа. Хрущев никогда не вызывал народных симпатий и ни в чем не оставил по себе доброй памяти. Остается признать: народ и на этот раз оказался мудрее собственной интеллигенции. Во всяком случае, немалой ее части.
Звонок из Парижа, с острова Святого Людовика. Романовичи: «Что у вас? Может быть, все-таки ошибка? Недоразумение? Случайность? Или — вы думаете…» Вопрос повис в воздухе. Что могли они, парижане, знать о том, что происходило у нас? Разве что обращаться мыслью к собственной жизни, к тому опыту, который еще никогда и никому не удавалось передать. В галерее Ламбер открывалась большая персональная выставка Белютина.
К Зофье Романовичевой отношение особое. В 1958 году одновременно с опубликованными «Пшеглёндом артистичным» военными рисунками Белютина вышла ее повесть «Баська и Барбара» и «Пробы и замыслы» — страшная своей спокойной откровенностью повесть о фашистских застенках. Уроженка Радома, Зося в двадцать один год была арестована вместе с отцом и отправлена в Равенсбрук, позже в концлагерь под Карлсбадом. Среднее образование ей удалось завершить после войны в Италии, высшее — в Сорбонне. Но лагерная тема останется главной во всем том, что она будет писать: «Переход через Кровавое море», «Спокойное око лазури».
Мысль о репрессиях — она витала в воздухе, хотя никто еще не мог знать роковых хрущевских слов о согласии со Сталиным в вопросах культуры. Почти сразу после Манежа к нам заедет литературный секретарь Эренбурга Наталья Столярова: «Илья Григорьевич считает этот разговор не телефонным. Он хотел знать ваше мнение, начнут ли и как скоро сажать».
Нет, дело было не в страхе, а в чем-то гораздо худшем и унизительном для человеческого достоинства — в той безответной покорности, с которой принималась подобная перспектива. После XX и XXII съездов, после миллионных реабилитаций и снятия повсюду монументов Сталина. Памятники Ленину, почти такие же многочисленные, сохранились везде. Вот так, совсем обыденно и просто, без претензий и требований к тому, кто угрожал эту атмосферу восстановить!
«Вы думаете, — Зофью Романовичеву не смущает линия международного телефона, — о… враждебных действиях правительства против искусства? Но ведь это не самое худшее. По большому счету настоящая трагедия в том, что люди перестанут верить искусству — понятному и непонятному, по-настоящему искреннему и действительно ищущему. Перестанут верить, потому что в нем не будет выражаться их внутренний мир. Пусть сегодня они сами не усматривают в картине выражения этого мира, но завтра это станет очевидно каждому, а уж их потомкам тем более. Без веры ничего нельзя созидать, только разрушать, но неужели еще недостаточно развалин Второй мировой?!»