…Бетонные плиты забора. Цепь прожекторов. Безлюдное шоссе. За железными воротами очищенный от снега асфальт. Ровный ряд подстриженных кустов. Бетонные ступени подъезда. Хрущевская деревня — новая резиденция новых членов правительства. На бровке Ленинских гор. Вернее, Воробьевых. Рядом со снесенным памятником первому, по проекту Александра Витберга, несостоявшемуся храму Христа Спасителя. Рядом с местом дружеской клятвы Герцена и Огарева. Перед глазами — вся Москва. Кругом — все свои — в отдельных виллах сам Хрущев, Микоян, Косыгин… И Дом приемов. Самых «семейных» — официальных и чуть подкрашенных большей близостью.
Проверка документов, пропусков. Зато в унылом холле возбужденный говорок избранных. Удостоенных. Привыкших встречаться на самых высоких уровнях. Радостное удивление. Возгласы. Рукопожатия. Похлопывания по плечу. Тех, кого действительно волновал предмет возможного разговора, почти не было. Те же, кто был, твердо знали: премьер сумеет отстоять их жизненные позиции.
Ильичев… Метаморфозы времени. Он постарел за эти недели на несколько лет и помолодел душой по крайней мере на пятнадцать, вернувшись всем существом к сталинскому распорядку. Все становилось на свои места: дисциплина, окрик, угрозы, перспектива репрессий и конечно же борьба. Никаких собственных слов, зато поток накатанных формул, которые еще так недавно приходилось произносить на университетских экзаменах. Кажется, до десяти раз на разных экзаменах, чтобы получить заветный диплом.
«В самом деле, может ли абстракционизм, декадентское искусство вообще быть знаменем прогрессивных классов, тем более знаменем советского народа, строящего коммунизм? Ответ здесь только один: искусство, оторванное от жизни, духовное оружие умирающего класса, не способно повысить боеспособности класса, идущего к победе; из продуктов распада старого общества нельзя создать культуру коммунизма».
С любыми поисками во всех видах искусства дело обстояло одинаково. Они «не служили народным интересам», «не выражали умонастроений трудящихся» и были рассчитаны «на услаждение развращенных вкусов пресыщенных». Докладчик не выяснил только одного обстоятельства: кем были эти «пресыщенные» в советской республике 1920-х годов, в которой рождались все эти искания? Какие снобы были «потребителями» работ Александра Родченко, Александры Экстер, Павла Кузнецова или Владимира Татлина?
Приговор, произнесенный Ильичевым, не допускал снисхождения: «Если о достоинствах или недостатках работ П. Никонова, Р. Фалька, А. Васнецова еще можно как-то спорить, то о так называемых полотнах молодых абстракционистов, группирующихся вокруг Э. Белютина и именующих себя „искателями“, вообще спорить нечего — они вне искусства».
Только вот смысл возражения никак не сводился к эстетическим категориям. Освобождение от формул догматического соцреализма ради возрождения творческого начала в деятельности художника в действительности вело к освобождению сознания, а вместе с ним — к творческой потенции в каждом человеке. Независимо от того, воспринимал он или нет необычную живопись. Спор шел о человеческой личности. И докладчик был со своей точки зрения прав, отстаивая руководящую и определяющую роль партии — «мнимый диктат», утверждая, что многообразие в искусстве означает недопустимый «диктат субъективных вкусов». Существо возникшего кризиса было понятно всем. Поэтому ответом на поведение Хрущева в Манеже, еще нигде в печати не освещенное, известное только по стремительно распространявшимся слухам, стал поток протестующих писем в адрес Центрального Комитета. Возвращение к сталинизму через диктат в культуре — как страстно хотелось это остановить!