Убогий деревянный домишко в глубине двора, на изломе Сытинского и Спиридоньевского переулков. Покосившаяся лестница. Коммуналка с развешанными по стенам коридора велосипедами, корытами, тазами. Голландские печи. Две комнаты с выделенной из коридора крохотной прихожей между ними, которую почти полностью занимал чугунный газовый котел для автономного водяного отопления. Почти без мебели. С разбросанными на полу матрасами, где копалось несколько малышей. С несколькими очень средними картинами XIX века на стенах. И иконами. Поздними. В начищенных до зеркального блеска окладах.
Хозяин, не столько хвастающийся своими приобретениями, путающийся в именах, сколько пытающийся что-нибудь о них разузнать. Но, наверно, самое главное — подоконники, заставленные прямоугольными банками с американским топленым маслом. Вместе с редкими еще тогда капроновыми чулками оно служило обменной единицей при получении картин у художников.
Все происходило одновременно и одинаково стремительно. Идеологам в партийном аппарате и органах нужно было срочно переустраивать художественную жизнь. Скорее всего под давлением иностранной прессы и продолжающегося потока протестных писем.
…Две недели ожидания. Не столько тревожного, сколько мучительного в своей непонятности. День ото дня мутная волна нараставшей кампании поднималась все выше. Статьи. Письма трудящихся. Учителей. Знатных строителей. Героев Социалистического Труда. Героев Советского Союза. Даже космонавтов. Негодование. Осуждение. Требование призвать к ответу. Перед всем народом. Немедленно. Резолюции: «Нет — абстракционизму!»
Какому? Нигде не появилось ни одной репродукции. Картины по-прежнему оставались под арестом. Буря возмущения была абсолютно безотносительной и, значит, могла привести к вполне конкретным результатам. В конце концов Шелепин мог с полным основанием заявить в Манеже, что ни одно более раннее постановление ЦК по вопросам искусства никем не было отменено. Да и вообще — так ли много изменилось вокруг?
Знаменитый хрущевский доклад на XX съезде партии, от которого будто бы падали в обморок старейшие коммунисты? Но ведь никто его не опубликовал и формально он не существовал. Правда, его зачитывали на факультетах Московского университета, на партийных и московских активах, но без права что бы то ни было записывать. А через несколько месяцев, во время визита в Москву Чжоу Эньлая, Хрущев открыто заявил: «Мы не отдадим Сталина нашим врагам». Он не раз еще повторит, что Сталин, по его разумению, «преданный марксист-ленинец». И разве ни о чем не говорило постановление Центрального Комитета от 30 июня 1956 года, налагавшее прямой запрет на «выводы о каких-то изменениях в общественном строе СССР», связанных именно со сталинским культом. В октябре 1961 года на XXII съезде принимается решение о перезахоронении мумии Сталина, демонтируются все памятники ему, но через полтора года Хрущев вновь начинает рассуждать об авторитете «вождя и учителя». Страшная тень тирана не просто ложилась на премьера — она явно во многом импонировала ему. Выйти из-под нее он и не мог, и не хотел.
Хрущевские оценки Сталина всегда зависели от ситуации и менялись вместе с ней. Да, во время похорон «вождя и учителя» произносились всяческие клятвы в верности его памяти. Но уже газеты с описанием эпохального события оказались гораздо сдержаннее и скромнее, чем они будут в связи со смертью Брежнева. Тем хуже для Константина Симонова, что он не сумел разгадать уже наметившегося розыгрыша и выпустил свою «Литературную газету» с одним из самых хвалебных панегириков покойному: «Самая важная, самая высокая задача, поставленная со всею настоятельностью перед советской литературой, заключается в том, чтобы во всем величии и во всей полноте запечатлеть для своих современников и для грядущих поколений образ величайшего вождя, гения всех времен и народов — бессмертного Сталина!» Первая реакция Хрущева — требование немедленного снятия главного редактора. Но коль скоро того не оказалось под рукой, а похороны уже состоялись и отошли в прошлое, настаивать на выполнении собственного приказа он не стал.
Теперь можно было предполагать, что разосланные приглашения на правительственный прием на Воробьевых горах 17 декабря 1962 года означали заключительный акт манежных событий. Хотя круг приглашенных отличался непонятной широтой: представители всех видов искусства, всех видов массовой информации, всех республик и Ленинграда. Студийцев оказалось всего несколько человек, тем не менее и они не были обойдены вниманием.
В программу приема входили без малого двухчасовой доклад Леонида Ильичева и банкет с не менее многословной речью Хрущева с бокалом в руке. От сочетания приятного с полезным ждали некоего единения участников и взаимопонимания. Но в отношении последнего возникли серьезные сомнения.