В комнате на Леонтьевском тетради. Перетертые. Взлохматившиеся на сгибах. На обложке первой аккуратно подчеркнутые красным карандашом надписи: «Общие собрания — проработка решений Пленума ЦК ВКП(б). Театр Мейерхольда 25–29 мая 1937». И еще более крупная, переправленная по графиту тем же красным карандашом подпись: «Громов». На другой тетради зеленым карандашом «ГОСТИМ» и на этот раз красными чернилами: «1) Собрание в мае 1937 г. (О Пленуме ЦК ВКП(б), 2) Собрание в декабре 1937 г. (О статье Керженцева „Чужой театр“)». Страницы старательно перенумерованы цветными карандашами. На вложенной страничке:
«Председателю общих собраний работников
Гос. театра им. Все. Мейерхольда
22, 23, 25 декабря с.г. …
Секретаря собраний В. А. Громова
Заявление
Ввиду того, что стенограммы сдавались в театр и раздавались на руки помимо меня, я снимаю с себя всякую ответственность за эти стенограммы.
25.12.37
В. Громов».
Значит, если где-то и сохранились машинописные стенограммы, они не соответствуют вот этому первоначальному рукописному протоколу. Секретарь боялся. Вряд ли того, что формулировки приобретут более мягкий характер. В 1937-м такого случиться не могло. Просто боялся за себя, и в качестве оправдания оставил у себя опасные листки.
Дядя Володя уходит от разговора. «Как это было?» — «Мерзко». — «Но ведь не может быть, чтобы все дружно соглашались со статьей. Явно кто-то спорил, пытался доказать». — «Да, но их обрывали. Осаживали. Всеволод сидел один. В стороне — Райх. Никто не подходил. Даже в перерыве. Был один перерыв. Все оставались в зале. Кирпичные стены коробки. Открытая конструкция. Помнится, из „Леса“. Впечатление ворвавшихся чужаков. Это уже не был мейерхольдовский театр». — «Так сразу?» — «В 1937-м все случается сразу. И неотвратимо. Они думали о собственном завтрашнем дне. Каким-то звериным чутьем понимали: с Мейерхольдом все кончено».
Дядя Володя поеживается. Сгорбившиеся плечи. Морщины. «Мерзость! Ты читала когда-нибудь мхатовские коллективные письма?» — «Какие?» — «По любому поводу. Хотя бы по поводу первого открытого московского процесса. Летом 1936-го». — «Зиновьев и Каменев?» — «Да. В Колонном зале. Фотографии на пол газетного листа. И МХАТ среди первых. Но не меня одного не оставляет чувство: будут оправдываться. Когда-нибудь будут…»
Газетная полоса на следующий день (24 августа) после поразившего воображение москвичей придуманного Сталиным авиационного праздника в Тушине выглядела примерно так. Чудеса авиационной техники. Восторг многотысячной толпы: наши соколы в небе! Рядом приговор по делу «троцкистско-зиновьевского террористического центра». Не менее восторженные отклики трудящихся на смертный приговор. И Художественный театр: «Мы, работники МХАТ им. Горького, с чувством огромного удовлетворения встретили приговор Военной коллегии Верховного суда СССР о расстреле изменников родины… Живи и здравствуй много лет, наш дорогой Иосиф Виссарионович! Мы еще теснее сплотимся вокруг тебя…»
И вот теперь артисты Театра Мейерхольда. Кинозвезда 1930–1940-х годов Николай Боголюбов: «Это вредительство. Вывод: нельзя работать вместе». Будущий руководитель Театра Ленинского комсомола Сергей Майоров: «Дело в мировоззрении — идеалистически-индивидуалистическое, ошибочное… не служит советскому народу, социализму… Такой театр не нужен, тормозит, вреден». Известный советский актер театра и кино Осип Абдулов: «Излечима ли болезнь? Сомневаюсь — нужен совершенно новый театр. Да, театр надо закрыть». Студент училища при театре некий Васильев: «Не послать ли Мейерхольда к Станиславскому на уроки: Мейерхольд ведь четыре пьесы провалил. Что посеешь: получили приказ о закрытии [театра]».
Профессиональная малограмотность, помноженная на страсть к немедленному самоутверждению, — в скольких случаях эта гремучая смесь привлекалась для уничтожения деятелей науки и культуры! А если к ней прибавить еще карьеризм И полное раскрепощение от нравственных принципов? Только новые поколения провозглашались идеологически стерильными, только в их руки якобы передавались судейский жезл и весы Фемиды.
Мейерхольду дают последнее слово. Он держится. Держится так, что минутами кажется, будто и в самом деле остается равнодушным к происходящему. Но все-таки рука тянется к стакану с водой. Стакана нет. Все видят, и никто не делает попытки стакан принести — учителю. Просто пожилому человеку. Рука задерживается в воздухе. Ложится на старое место. Голос чуть хрипит: «Выступлю в печати. Отдохну от травм. Мое право на изобретение…»