— Может быть, — с отчаянием произнес он, — может, установим какой-нибудь день раз в неделю? И цену назначим?
— Я тебя не слышу, — прошептала она. — Я не желаю больше слушать, что ты там несешь. Это не ты.
Нет, конечно, не он. Как всегда, не он.
Он плакал, плакал трудно, беззвучно. От уголков глаз к вискам протянулись две узенькие полоски слез.
Это-то и было хуже всего — вот так исподволь начинаешь оправдывать их ожидания, становишься таким, каким ты им нужен.
Яростная гроза взорвала удушливую жару, и после дождь уже не переставал. Потоки воды беспрерывно стекали по окнам и скрывали все, что можно было увидеть в саду за больницей. Прямо как в Тьёрнехойе, где тоже всегда лил дождь.
Его койка стояла посредине, справа лежал подмастерье механика, а с другой стороны — какой-то старик. Лежать в центре было неудобно; навещавшие соседей посетители, усаживаясь, толклись совсем рядом с ним, извинялись, случайно задев его постель, потом поворачивались к старику пли подмастерью и начинали разговор. Они приносили цветы, газеты, журналы, пакеты, коробки, а когда уходили, ему с обеих сторон протягивали угощение, но он качал головой: не мог заставить себя съесть то, что приносили не ему. Он с бо́льшим удовольствием предложил бы им шоколадных конфет из громадной коробки, которую прислала мать. Впрочем, он и к ним не притронулся, может, действительно не хотел шоколада, а может, потому, что коробка была очень уж роскошной и вызывающе огромной.
До того огромной, что, увидев ее в руках у сестры, он ощутил и неловкость и досаду, как всякий раз, когда мать дарила ему неожиданные и слишком дорогие подарки. Роскошные подарки, на которых огромными невидимыми буквами было написано: «Я вдруг вспомнила о тебе. Это тебе за долгое мое молчание в прошлом и в будущем».
На его столике стоял еще букет цветов с карточкой, на которой рукой Макса выведено: «Дружеский привет от всех нас», а сверху — название и адрес интерната, подтвердившие догадку сгоравшего от любопытства подмастерья.
— Вот ты откуда, да? — сложив губы трубочкой, сказал он, и Тони, выдержав испытующий взгляд соседа, утвердительно кивнул: да, оттуда.
— Так я и думал.
Тут уж ничего не поделаешь: всегда в тебе признают интернатского, будто ты носишь прочно приклеенный ярлык.
А вообще-то он неплохой парень, этот подмастерье. Без умолку болтал, за исключением тех моментов, когда, хихикая и с шумом переворачивая страницы, читал свои иллюстрированные журнальчики. Он единственный в палате пытался развлечь соседей, да и сам был не прочь поразвлечься и что-то выкрикивал в открытую дверь мелькавшим в коридоре молодым практикантам.
Старик большей частью просто лежал, уставясь водянистыми глазами в потолок и изредка покашливая, но иногда вдруг обрывал болтовню и хихиканья подмастерья и принимался нудно, не заботясь о том, интересно ли это окружающим, рассказывать какую-нибудь старую историю, неизвестно почему пришедшую ему в голову.
— Так вот, это случилось еще до того, как появились автомобили, — начинал он. Или: — Так вот, это произошло в те времена, когда у меня было свое хозяйство.
Потом он снова умолкал, кашлял, а подмастерье с удвоенной энергией работал языком, стараясь отвоевать утраченные позиции. Сам Тони просто лежал, мечтая только о том, чтобы его кровать стояла у стены, к которой можно было бы отвернуться.
Навещать больных разрешалось два раза в день. После обеда к старику приходила его старуха, выкладывала на одеяло какие-то свертки, интересовалась его делами и сообщала, что Герман чувствует себя хорошо, но очень по нему скучает. Или что у Германа болит живот, а то еще, что Герман пустился в бега. Он не хотел прислушиваться к этим разговорам, они его не касались, но информация о Германе все равно лезла в уши, и он размышлял, кто бы это мог быть, пока не догадался, что речь идет о собаке, которая в его воображении была старой, маленькой, уродливой, коротконогой. И наверняка беспородной. Он презрительно кривил рот при мысли о том, что можно так много говорить о каком-то там ублюдке.
Закончив разговор о собаке, старики переходили к погоде. После этого говорить было уже не о чем, и тогда она просто молча сидела у его постели до конца посетительского часа.