— Можно убрать одним перечеркиванием всего несколько слов; но в последний момент огромный штрих перечеркивает одним движением всю вашу жизнь и исчезает сам, вместе со всем остальным, в великой бездне небытия. Нет больше в этом мире ничего из того, что мы есть: плоть меняет свою природу, тело называют по-другому; и даже название «труп» не остается надолго — он становится, как говорил Тертуллиан,[107]
«чем-то, для чего нет названия ни в одном языке»…Квентин по-прежнему оставался на полу, пытаясь привлечь внимание Бальзамировщика. Запрокинув к нему лицо, в выражении которого смешались мольба и жестокость, он обхватил его ноги, потом бедра, потом руки. Мсье Леонару, слегка покрасневшему, становилось все труднее сопротивляться.
Жизнь, продолжал Боссюэ, — это театральная пьеса, где мы — не более чем случайные статисты. Мы можем занять место другого, и другие, в свою очередь, могут заменить нас.
— О Боже мой! Еще раз я спрашиваю, что же ждет нас? Если я брошу взгляд перед собой, какое бесконечное неведомое пространство откроется мне! Если я обернусь назад — какое ужасающее расстояние, на котором меня больше нет! И сколь мало места я занимаю в этой огромной бездне времен!
При этих словах чтец остановился и несколько мгновений оставался неподвижным и сосредоточенным. Потом собрал листки, погасил свет, который освещал кафедру и пюпитр. Священник, который слушал склонив голову, медленно выпрямился, встал и снова занял место у алтаря, лицом к пастве. Что до мсье Леонара и его друга… они тоже исчезли. Однако чуть позже, во время причащения, я заметил, что исповедальня, хотя и сделана из прочного черного дерева, кажется, сотрясается изнутри. Эглантина наконец заметила, куда я смотрю, и спросила меня, что там происходит.
— Ничего особенного, — сказал я. — Исповедь, наверное.
— Во время службы?
— Может быть, дело не терпит отлагательства.
В сопровождении мальчика из хора (если можно так назвать мужчину лет сорока в цивильном костюме) священник начал размахивать кадильницей вокруг покойного, затем обрызгал его святой водой и пригласил верующих сделать то же самое.
Мы все поднялись, довольно взволнованные. Взяв кропило из рук Эглантины и осенив себя крестом, я пристально взглянул на гроб, спрашивая себя, где именно было в этот момент лицо Моравски, на каком расстоянии от фиолетового покрова, — так близко от меня и уже так далеко, почти еще живое и в то же время уже готовое молниеносно погрузиться в «огромную бездну небытия».
Когда я повернулся, чтобы передать кропило тому, кто стоял за мной, то несказанно удивился: это был Бальзамировщик. Волосы у него были слегка всклокочены, и, хотя выражение лица было печальным, глаза сияли. Его приятель тоже оказался поблизости — галстук у него съехал набок, и остальные детали одежды тоже были не в лучшем состоянии. Когда пришла его очередь окропить гроб, он особенно отличился: сначала изящно преклонил колени, потом долго окунал кропило в чашу со святой водой, после чего, крестообразно взмахнув им, окропил не только гроб, но и некоторых своих соседей и наконец, снова преклонив колени, положил обе руки на гробовой покров и долго оставался в этом положении.
В этот момент певица запела в последний раз, великолепно исполнив «Добрый Иисус» из «Реквиема» Форе — простым и чистым голосом без вибрато, который почти заставил забыть о том, что для исполнения этой партии требуется мальчишеский дискант.
После церемонии, обняв Натали Моравски и трех ее детей, мы с Эглантиной вышли на улицу и столкнулись с Квентином Пхам-Ваном. Не хотим ли мы поехать на кладбище в его машине — она совсем недалеко отсюда? Мы не отказались.
Мсье Леонар уже ждал нас в «мерседесе». Не знаю, что нашло на Эглантину, — мне показалось, что она слегка рассержена на него. Разговор, волею обстоятельств, зашел о красоте похоронных обрядов. Разумеется, Бальзамировщик говорил об этом не умолкая — до тех пор, пока Квентин, хотя и был «добрым католиком», притворился, будто не знает точно, что включает в себя соборование. Бальзамировщик объяснил, что оно включает в себя предсмертную исповедь, при необходимости дополненную причащением.
— Ничего подобного! — безапелляционно заявила Эглантина. — По той простой причине, что многие умирающие уже не способны говорить. На самом деле это помазание оливковым маслом, которое священник наносит большим пальцем…
— На лоб, — закончил мсье Леонар, слегка раздраженный.
— Не обязательно.
— А вы когда-нибудь это видели? — спросил Бальзамировщик скептическим тоном.
— Я не видела, но я читала Флобера — он, как вы знаете, великолепно описал помазание, которое свершалось над умирающей мадам Бовари.
И, к величайшему удивлению остальных (по крайней мере, к моему), она принялась цитировать по памяти: