«…умастил ей сперва глаза, еще недавно столь жадные до всяческого земного великолепия; затем — ноздри, с упоением вдыхавшие теплый ветер и ароматы любви; затем — уста, откуда исходила ложь, вопли оскорбленной гордости и сладострастные стоны; затем — руки, получавшие наслаждение от нежных прикосновений, и, наконец, подошвы ног, которые так быстро бежали, когда она жаждала утолить свои желания, и которые никогда уже больше не пройдут по земле». [108]
(Как она объяснила мне позже, преподаватель французского, которого она очень любила, заставлял их в девятом классе учить наизусть целые страницы из Флобера.)
— Как красиво! — воскликнул Квентин, повернувшись к ней с широкой улыбкой.
— Во всяком случае, — добавила Эглантина, — одна из этих сцен стоила Флоберу судебного процесса. Прокурор Пинар…
Бальзамировщик с трудом подавлял раздражение. К счастью, мы приехали. Когда я снова перебираю в памяти тогдашние события, то мне кажется несомненным, что он начал недолюбливать Эглантину именно с того момента. Возможно, только потому, что из-за нее он потерял лицо в присутствии Квентина.
На кладбище неприятности продолжались. Могила находилась в той его части, которую не защищали высокие кипарисы, окаймлявшие главную аллею, рядом с очень красивым надгробием с колоннами, имитировавшим надгробие Наполеона в Доме инвалидов. Вначале я подумал, что одновременно происходят еще одни похороны, поскольку у ворот стояли два автомобиля, загораживая проезд похоронному фургончику Моравски; пришлось отправляться на поиски кого-нибудь из водителей. И в самом деле, чуть дальше слева собралась группа людей, которую было не слишком хорошо видно с того места, где стояли мы. Священник, ранее отслуживший мессу в соборе, отец Менге, только успел заговорить торжественно-мрачным тоном о «нашем брате Жане» и его «последнем пристанище», как со стороны другой могилы раздался громкий мужской голос:
— Бонне! БОННЕ! Где этот мудак?
— …он, живший среди книг… — невозмутимо продолжал Божий служитель.
—
— …вскоре окажется в бесконечной библиотеке Небес…
— Да у вас задница вместо головы, ей-богу!
— …которая на самом деле состоит всего лишь из одной Книги — книги бесконечной мудрости…
— Живее, черт вас подери!
— …книги о добре и зле, обо всем, что существует на Земле и на Небе…
— Живее, мотор!
— …и где записаны наши судьбы. Аминь.
Казалось, с речами покончено, — но нет. Я увидел Бальзамировщика, которого надгробная речь отца Менге явно вывела из себя, — он говорил что-то на ухо незнакомцу, который только что приблизился к могиле и в свою очередь взял слово под изнурительным полуденным солнцем. По-прежнему перебиваемый криками, доносившимися со стороны съемочной группы, он также воздал честь неизменной преданности библиотекаря благородным деяниям, в особенности «битве разума и вселенского братства против фанатизма», и, хотя он не стал уточнять, о чем шла речь, в этих словах достаточно проявлялась идея Великого Блеска Франции. Наконец оратор скрестил на груди руки, поклонился могиле и замолчал.
На небольшом столике лежали десятки роз. Каждому из присутствующих нужно было взять по одной и бросить ее на гроб в знак прощания. Когда я бросил свою, думая о том, что без этого замечательного Моравски жизнь в Оксерре явно была бы гораздо менее интересной, я почувствовал, как Эглантина тянет меня за рукав. Она торопилась и хотела уехать тотчас же. Я заметил, что Бальзамировщик провожает нас глазами, и сделал легкий жест, изображающий замешательство.
По дороге к выходу я рассмотрел сборище, со стороны которого доносились крики и проклятия. Это действительно оказалась съемочная группа с огромной камерой, рельсами, микрофоном, прожекторами (несмотря на солнце), отражателями и гримершей, пудрившей полуголую молодую женщину. Оператор оказался низеньким человечком со светлыми волосами, торчащими из-под бейсболки, а режиссер (от которого было больше всего шума) — представительным человеком в красной рубашке навыпуск, с зачесанными назад седеющими волосами, на которых, как в гангстерских фильмах, сидела черная шапочка.
—
Я еще успел заметить наполовину высунувшегося из могилы актера, изображавшего покойника, в черном рединготе и с мучнисто-белым напудренным лицом.