— Лично меня не приглашали на праздники в «Альков». И потом это заголовок для романа. Даже нет: для какого-нибудь рассказа, вроде тех, что нашептывают в баре «Пон-Рояль» на ухо этим мерзавкам с тощими ногами. Песня называлась бы просто «Сомюр». Но я бы на это не отважилась. Такому, как Реми, конечно. До этого, раньше, я ничего не понимала в его песнях. Я их любила, но ничего не понимала. Я ничего не знала о его
— Ничего, продолжай, ты хорошо рассказываешь о нем.
— Вы находите? Это одновременно и расплывчато, и четко. Существуют рыжие собаки, существуют ставни, чтобы не выгорала гобеленовая ткань на креслах, деликатные женщины, которые встречают какую-нибудь дылду, кладя ей руки на плечи и называя ее «моя дорогая», и предлагают ей чай… Чай!
— Ты что, сочиняешь роман или рассказываешь?
Недовольная, Элизабет встряхивается и встает.
Не в следующее воскресенье, а через воскресенье — то есть четыре дня тому назад — Реми отвез ее к себе, в сторону Санлиса, в деревню под названием Шаман, в дом, окруженный, разумеется, деревьями, и с белыми ставнями. Реми открывал одну за другой свои карты: мать, сестра, рыжие собаки, белые ставни. Какая связь существовала между табачной завесой в Шоле, двухцветным «универсалом», несущимся со скоростью сто сорок по дороге, субботами на телевидении, конвертами для пластинок, на которых аркадийский пастух позирует на фоне ночи, и домом в Шамане, этой девушкой двадцати лет с упругой грудью и бешеными глазами, дамой с седеющими волосами, которая говорила: «Идите в тень, дорогая» и, повернувшись к Реми: «Ну, как это турне?» Она говорила об этом, как о службе.
О, ужасное воскресенье! Прекраснейшее воскресенье. Элизабет было стыдно за свое тело, за свои губы, за выражение зверского аппетита, когда она набивала себе рот, если переставала следить за собой, за те слова, которые приходили ей в голову и никогда не были уместными, слова, которые никогда не были изысканными, сочными, гладкими, как шелк, и которые были в ходу в Шамане, и которые Реми сам употреблял с иронией странника. И как это им всем удавалось? Сестру с глазами, как уголь, звали Мари. Элизабет готова была бы сделать что угодно, совершить любую подлость, чтобы завоевать уважение Мари. «Я тут ни при чем!..» О! Еще как при чем! Мари пожирала глазами Элизабет, изучала, оценивала ее с бесстыдством ребенка. Ко всему прочему, идя однажды по коридору вымыть руки и по старой привычке окидывая взглядом корешки на полках, она обнаружила там свой первый роман. Она взяла его посмотреть: немного пожелтевший, потрепанный, он стоял строго на отведенном ему по алфавиту месте между Вайаном и Веральди. Значит, для них она все же не была пустым местом, какой-то потаскушкой, обманом вторгшейся в дом с белыми ставнями. Какой-то сюжет о ней, возможно, в их памяти задержался? Элизабет почувствовала себя слишком взволнованной, когда вновь появилась на террасе, погрузившейся уже в тень. На некоторое время она почувствовала себя естественно.
Какой-то человек в синем переднике подошел к ним через сад. Он тащил на обрывке веревки немецкую овчарку с прижатыми ушами и испуганными глазами.
— Что это еще за пес? — закричала Мари.
Обеспокоенные сеттеры встали, но уже принюхивались с удивленным и возбужденным видом.
— Это не пес, а сука, — сказал Реми. — Посмотрите только на этих двух. И весьма разбитная, если судить по их состоянию!
Человек в фартуке рассматривал ее в нерешительности: «Бедняга, я нашел ее в деревне, весь зад в крови, пять или шесть кобелей кружились вокруг нее, и еще эта оборванная веревка на шее. Если оставить ее на улице, она погибнет…»
Элизабет участвовала как могла в последовавшем за этим споре, в котором речь шла о пансионате для собак, об обществе защиты животных, о мужской подлости, о продолжительности охоты, о бешеном темпераменте Вольтера и Руссо, о сеттерах. После Музея лошади она была готова ко всему. Реми наблюдал за ней с чуть насмешливым видом. Она высказалась определенно только о подлости мужчин — ее теме. Все закончилось тем, что заботу о собаке поручили сторожу, чей домик был окружен изгородью, которую он собирался укрепить еще решеткой. Около семи, когда Элизабет и Реми отправились в обратную дорогу, слышалось щелканье кровельных ножниц и удары молотка. Мари расцеловала Элизабет.