Он уже вышел из ванной и растирается волосяной варежкой, пока готовится кофе. Он не торопится отправиться на свой этаж. Осматривается вокруг, ища какие-нибудь следы, какие-либо признаки. Вчера он заметил две или три новые вещи из обстановки, два-три предмета из металла и стекла, которые кажутся красивыми только на витрине, но ничего, что указывало бы на чье-то присутствие, ни одного каната, с помощью которых пришвартовываются мужчины. Ему приходит в голову идея, и с чашкой кофе в руке он направляется к проигрывателю («система», как говорит Элизабет). То, что он ищет, там есть: кассеты, пластинки, вся слава начинающего Реми Кардонеля и даже афиша, прикрепленная кнопками к внутренней стороне шкафа. Элизабет хорошо его описала: красивая физиономия мальчика-католика с лукавой усмешкой, страстная нежность, все работает на него. В конце концов именно это хотят подчеркнуть фотографии на конвертах пластинок: вот эта, на которой Кардонель, одетый во все белое, сидит за белым пианино среди снежного пейзажа; или еще вот эта, на которой пылает Манхеттен на фоне угасающего вечера; или вот еще эта, сделанная безусловно в Шамане, где резвятся Руссо и Вольтер. Именно эту пластинку он и ставит, прежде чем налить себе еще одну чашку и сесть на диванчик, на котором Элизабет спала. В комнате звучит, набирает силы голос, заполняет пространство, должно быть, разносится эхом между фасадами домов пустынной улицы. Однако Жос не испытывает ни малейшей потребности уменьшить мощность. Песня красивая, красивая какой-то дикой красотой, неожиданной для такого мальчика с нежными чертами лица, и, наверное, еще более прекрасная в пароксизме звуков, вероятно, доводящих до исступления аудиторию на гала-концертах. «Прокуренный зал в Шоле…» Жос не пожимает плечами перед энтузиазмом молодежи; он вспоминает, как сам любил когда-то хриплый голос Юпанкуя, Эдит Пиаф, поэмы Арагона, которые пел Лео Ферре, и, конечно, Бреля, которого к удивлению Жозе-Кло он слушал даже чаще, чем она. Когда ей было пятнадцать лет, он шел к ней в комнату и говорил: «Послушаем какую-нибудь пластинку?..» Эта страсть детей к своей музыке, к аппаратуре, от которой они сходят с ума, никогда не удивляла Жоса, который видел в этом не какой-то сниженный вариант религиозного поклонения, а интерес к другому, иному, чем у него самого, магическому ремеслу. «Звезды» мюзик-холла его завораживали, особенно лучшие из них, одновременно и гладиаторы, и игроки, противостоящие толпе и каждый вечер рискующие своей легендой: «Да, и эти все тоже из балагана…» К записям, сделанным в студии, со всей их ошеломляющей и немного обманчивой техникой, ко всему этому он относится с недоверием, а вот в записи, которую он слушает теперь и на обложке которой незнакомой рукой было написано «Залив Хуан, сентябрь 1981-го», просто невозможно было не почувствовать дрожи, охватывающей публику, волн нетерпения и удовольствия. Слышно прерывистое дыхание певца, почти хрип, его вдохи; можно угадать то, что иногда изобличают телевизионные камеры: пальцы, судорожно сжимающие микрофон, обезумевший взгляд, ищущий выход, как взгляд птицы, которая бы металась над пожаром, из которого поднимаются крики, вибрирующие звуки, пересекаются пучки прожекторов, птицы, чьи крылья трепетали бы от отчаянья в поисках свободного неба.
Да, и все это видно в записи, неровной, нескромной, немного хаотичной одного концерта, данного Кардонелем как-то ночью в конце лета. Стихотворения, уже записанные на пластинке, которую он только что прослушал, такой чистой, присутствуют и здесь, только более резкие, более страстные, и Жос удостоверяется в том, что счастлив, оттого что они ему нравятся, и думает, что прав, любя Элизабет. Вот, сейчас десять часов утра 16-го августа 1983-го года, в квартире, куда проникает солнце. Через открытые окна улетают на пустынные улицы слова двадцатилетнего юноши, а Жос сидит, в банном халате, вчерашнее опьянение еще сверлит ему голову, а утренний кофе учащает биение сердца.
Элизабет снова ушла. Жизнь вновь становится неподвижной, она убегает, она становится пустой. Карниз ночи он преодолел, но как уйти от круговерти дня, от череды дней? Он подбирает свою смятую одежду; закрывает ставни; выключает проигрыватель и, не переодеваясь, с пиджаком и рубашкой через руку, с ботинками в руке, спускается к себе, открывает свою дверь, где в сумраке его поджидает кислый запах его терзания.
* * *
Когда Жос вскрыл желтый конверт из плотной бумаги, оттуда выпали газетная вырезка и письмо. Вырезка, как уточняла подпись, сделанная от руки, была взята из «Монда» от 26-го августа 1983-го года. Вот она: