— Ты похож на разваренную луковицу, — сообщила ему Барбаросса, ухмыляясь, — Вот увидишь, рано или поздно какая-нибудь голодная сука из Шабаша украдет тебя, добавит чабреца и сварит из тебя похлебку!
Деформированные челюсти Мухоглота заскрежетали друг о друга, едва не перетирая зубы. Может, он и был глуп от природы, этот деформированный плод, существующий лишь за счет малой толики сил Ада, которую вдохнули в его сморщенную оболочку, глуп и в придачу бессилен, как букашка, но возраст сделал его сварливым, а Барбароссу он терпеть не мог и в лучшие свои времена. В темных глазах гомункула, затянутых густой паутиной катаракты, загорелась ярость, несоразмерная крохотному тельцу.
— Пшла прочь, чумная пизда! Удушу! Прочь!
Барбаросса хохотнула. Это и в самом деле выглядело потешно — вспышка ярости у существа, не способного справиться даже с новорожденной мышью. Должно быть, это все солнце. Полуденное октябрьское солнце Броккенбурга заглядывало в стрельчатые окна лекционной залы, наполняя пространство пьянящими и сытными запахами спелой осени, которые иногда разносятся по университету в преддверии первых заморозков. Пахло так, как обычно и пахнет в пустых аудиториях — сухим деревом парт, старыми сапогами, искрошенным мелом, паклей, которой на зиму забили рамы, украдкой выкуренным дешевым табаком, едкими ароматами химикалий, въевшимися во все половицы и доски, чужими духами, побелкой, каким-то тряпьем…
Последние теплые деньки на вершине блядской горы.
Уже совсем скоро с востока и севера потекут, укрываясь в грязных, отороченных волчьим мехом сумерках, холодные злые ветра, небо сделается еще более блеклым, чем обычно, а солнце, и так еле видимое за густым смогом магических испарений, на долгое время превратится в свинцовый кругляш, не согревающий, а стылый, как монета из руки мертвеца.
Но сегодня Ад расщедрился на славную погоду. Октябрь, шелестящий за окнами лекционной залы, разоделся в шелка и червонное золото, точно престарелый ландскнехт, нацепивший все свои ордена, ветра не терзали, а беспечно посвистывали в переулках, и даже гарпии, чертящие свой бесконечный узор в небесах, выглядели не хищно скользящими в облаках тенями, а беспечными и легкими пташками…
В такие дни совершенно невозможно учиться, постигая премудрости адских наук. Вдыхать едкие испарения химикалий, вглядываться до рези в глазах в сложные, змеями переплетающиеся, узоры чар, разбираться в схоластических формулах Гоэции. Душа хрустит, точно новенький дублет, еще не протертый на локтях, на стоптанных башмаках словно вырастают звенящие шпоры, рассыпающие по мостовой Броккенбурга дробный, мятущийся и тревожный, перестук. А может, это сердце стучит, запоздало разбуженное октябрьским теплым деньком, спеша что-то ощутить, согреться, испытать, прежде чем этот денек, отгорев, не ссыплется за воротник холодной золой…
Хочется цедить воздух мелкими резкими глотками, хохотать без причины, скалиться, болтать ногами, фиглярствовать и петь похабные саксонские песенки, от которых делается солоно во рту. Хочется впиться зубами в податливые горячие губы осени, выбирая досуха оставшиеся на них капли хмельного летнего вина. Радоваться тому, что жива. Что еще один день на блядской горе не свел тебя в могилу, что в груди еще бьется сердце, что в кошеле звенят вразнобой монеты, что Броккенбург, это ублюдочное старое чудовище, обожающее дробить косточки неудачниц своими древними гнилыми зубами, расщедрилось еще на один погожий теплый денек…
Лекционная зала была пуста — совершенно пуста, как винная бутыль на утро после славной пирушки. Барбаросса вздохнула, обведя ее взглядом. Они все уже были там, снаружи, все эти суки, еще полчаса назад сосредоточенно скрипевшие перьями по бумаге, строившие серьезные лица и делающие вид, будто в этой жизни их не заботит ничего кроме спагирии. Уже хохотали, звеня шпорами по мостовой, хлестали пиво, ухаживали друг за другом, резались в кости, обменивались сложносочиненными комплиментами, изысканными остротами, звучными пощечинами, а кое-где, наверняка, уже и лобковыми вшами.
Никто лучше ведьмы не знает, как скоротечна жизнь. Стоило профессору Бурдюку объявить об окончании занятий, как все эти прошмандовки, строившие из себя прилежных студенток, прыснули прочь, как мартовские кошки, оставив на память о себе исписанные перья на партах, фантики от конфет, чернильные лужицы да забытые в спешке шпильки. Ну и смятые записочки, конечно.
Барбаросса зевнула, разглядывая комок бумаги, лежавший на парте перед ней, один из многих прочих, оставшихся после занятий. Эти снаряды, безустанно снующие по зале подобно беспокойным демонами, несли в себе самые разные заряды. Может, это была любовная записочка, полнящаяся сопливыми деталями вперемешку с ошибками, может, второпях нарисованный чернилами шарж, может, запоздалое признание, напичканное лживыми извинениями, приглашение на танцы или вызов на дуэль после занятий…