Аккуратно заткнув выворотнем яму, он отправился не по привычной своей дороге вдоль берега, а взял лесной целиною, прямо в гору, но, сделав несколько шагов, снова остановился, замер: где-то совсем рядом послышались негромкие голоса. Красноватая искорка сверкнула сквозь кусты, сверкнула и погасла, и снова затем сверкнула. Там кто-то, видимо, курил, сплевывая смачно, и голос негромкий журчал, струился неторопливо… И то, что люди сегодня днем обшаривали лес, и то, что они не ушли и одни заснули, расположившись в шалаше у костра, а другие, сидя в этот поздний час неподалеку от его норы, разговаривали приглушенными голосами, опять-таки означало, что люди эти – охотники, выслеживающие и подкарауливающие его… И охота началась не нынче, а еще тою ночью, когда в пустом доме (он отлично знал, что дом пуст) его хотели поймать, да и поймали бы, не рванись он вовремя, не свали с ног того страшного человека, который непонятно как возник из кромешной тьмы и чем-то так неожиданно загремел и крикнул «стой!»…
Сколько дней он провел тут, в лесной норе? Двадцать? Тридцать? Он не считал. Ему трудно было считать, что-то все путалось в голове, да у него и мыслей таких не возникало – чтобы считать. Зачем? От этого сыт не станешь, счетом брюхо не набьешь. Его дело было – днем спать, а ночью промышлять жратву. Жратва находилась всюду, да только ее надо было уметь взять, – ее охраняли то запертые на тяжелые железные задвижки двери, то злые, похожие на волков, собаки. Приходилось искать, где не заперто, где не держали собак. Люди цепко берегли свое добро, усердно охраняли его. Редко-редко где удавалось поживиться, сожрать какой-нибудь сытный кусок, вот как намедни жареную щуку, из-за которой он тоже едва не попался… А тут осень, считай, уже подошла, ночами делалось прохладно, надо было промыслить кой-какую одежонку… Легко ли? Ох, трудно!
Крадучись, пробирался он целиной, без тропы; спасибо, теперь был обут, а то – беда, все ноги покалечил бы: экая дичь, экая заросль, острые торчки пеньков от молодых, срезанных бобрами осинок, колючие, цепкие ветки валежника…
Так добрался он почти до самого перелаза в изваловском саду, одолевая гору наискосок; но вдруг, каких-нибудь десяти шагов не дойдя до поломанного плетня, снова почуял присутствие людей, – снова осторожные, приглушенные голоса, снова тлеющие искорки папирос… Пришлось взять круто в сторону, обогнуть изваловскую усадьбу. В тени церковной ограды пробрался он к узенькому проулочку и шмыгнул в него. Тут с обеих сторон стояли плетни, место было глухое, пустынное. Но не успел он и наполовину пройти проулок, как впереди, в глубине проулка, раздался смех, послышались восклицания, шарканье шагов, и чей-то строгий голос сказал: «А ну, потише, ребята, без галдежа! Этак мы его спугнем…»
Ни секунды не раздумывая, перемахнул он через плетень и, упав в бурьян, затаился. Мимо прошли трое, протопали молча, настороженно, не с добром; в их молчании, в их тяжелой поступи, в их скрытности он снова учуял охотников, выслеживающих его, и тут мелькнула мысль: нет, никак нельзя больше оставаться в этих местах, надо уходить дальше, глубже в лес… «А как кормиться? – спросил он сам себя. – Да как? Уж как никак, видно, абы в тайности, абы не зацапали…»
Ему стало страшно, и навернулась слеза. Но, слава богу, еще и слеза не успела запутаться в бороде, как снова смешались мысли, словно обезумевшие овцы, стали метаться туда-сюда, и среди, беспорядочного множества их одна выделилась, заверховодила надо всеми: жрать! жрать!
В конце проулка ютился ничтожный домишко, с полуразвалившимся крыльцом, с глиняной макитрой вместо трубы на крыше. Черной дырой зияла настежь распахнутая дверь.
С минуту он стоял, чутко, цепко ловя звериным слухом тишину, по самым ничтожным, неприметным шорохам угадывая, что происходит в жалком человеческом жилище. Там въедливо, длинными очередями, сверлил невидимый сверчок и клокотал храпом тяжело, беспробудно спящий человек. В сенях ворочался, шебаршил мышонок: что-то промышлял по своим мышиным закоулкам – в тряпье, в соломе, в мусоре домашнего хозяйства… Все было спокойно, все располагало к тому, чтобы потихоньку войти и взять то, что требовалось. Еда была первейшим требованием, а затем – одежа, именно – штаны, потому что подштаники уже слабо защищали от осенней свежести, а ведь вот-вот прольются дожди – слишком долго стоит сушь, кончаться ей, не миновать.
В сенцах, конечно, ничего подходящего для грабежа не оказалось: лишь тыква, которую брать не следовало, чтоб не отягощаться излишне, – эта овощь в изобилии росла на любом огороде. Но зато нашлась другая дельная вещь – топор; и он был отложен в сторону, прислонен к двери, чтоб не запамятовать, прихватить с собою, уходя в лес.