Наступила тишина, прерываемая лишь сердитым сопеньем Авдохина да нежным, сонным лепетом листвы под налетевшим легким ветерком. И тогда, в этой тишине, бог весть из какой лесной дали донеслось неумелое, приглушенное расстоянием пиликанье гармошки – все то же самое «дри-та-ту», непостижимым образом прозвучавшее в глухую ночную пору откуда-то из мрачных зарослей непроходимых болот, куда и днем-то не захаживали, не то что ночью…
– Похоже, в Гнилушках, – прислушавшись, сказал Гоша.
– Точно, – подтвердил милиционер, – в Гнилушках. Потопнет, шалава! – покачал он головой. – И когда только этому алкоголизьму конец придет?
– Кто бы это такой? – задумчиво произнес Леша. – Вроде бы инструмент знакомый… Стоп!
Он сам был гармонист и даже года три проучился в музыкальной школе. Отлично развитый слух позволял ему безошибочно на расстоянии по звуку определять, кто и на какой гармошке играет. И гармонистов он знал не только своих, садовских, но и во всех соседних селах.
– Не угадал – кто? – спросил Гоша.
– Алик-сапожник, – ответил Леша. – Его баян. У него верхнее ля бемоль западает, я сразу узнал… Но что он – играть, что ли, разучился? Ишь, плетет…
– Ты сейчас у него, у пьяного дурака, спроси: как, мол, твоя фамилия? – презрительно сказал милиционер. – Хрен он тебе ответит. Ишь куда, дуролом, затесался со своей деревяшкой!
Алик-сапожник был инвалид и такой запивоха, что о его пьяных похождениях легенды сочиняли. Однажды он, хмельной, приплелся на кладбище и улегся там среди могил. В другой раз его зимой подобрали в лесу – он спал в сугробе, подложив под голову свой баян, и, не наткнись на него какие-то проезжие мужики – так бы ему и замерзать, потому что дело было к ночи и подымалась пурга.
Словом, вышло так, что таинственная ночная гармошка в лесу, когда Леша определил, чья она, никого из сидящих на посту у перелаза не только не насторожила и не встревожила, но, наоборот, даже как-то всех примирила. Гоша потихоньку стал рассказывать еще что-то из Аликовых приключении, и все смеялись.
Авдохин тоже смеялся, слушая Гошины россказни, а потом и сам разговорился.
– Вот ты меня, Державин, поддел, – миролюбиво обратился он к милиционеру, – а сказать тебе, что я в войну повидал, так ты, брат, и сам поймешь – мало из вояк найдется, какие этакое бы повидали!
– А что ж вы такое видели? – с любопытством спросил Гоша.
– Да уж, парень, пришлось! – важно и многозначительно сказал Авдохин, покручивая головой, словно и сам удивляясь, на что только не нагляделись за войну его глаза.
– Ты про Ситкинскую мадонну знаешь? – некоторое время помолчав, прищурясь, задал вопрос Авдохин.
– Чего ж не знать, конечно, знаю, – не сморгнув глазом, ответил Гоша. – В «Огоньке» была, в «Работнице»… еще где-то…
– В «Огоньке», в «Работнице»! – смешно гундося, передразнил его Авдохин. – Это, брат,
Тебя, камрад, в ту время либо вовсе не было, а если и был, так еще в пеленки марался. Только-только войну закончили. Победа… Эх, было! Мать твою! Ну, этого дела вам все равно нипочем не понять, так только, языком молотить…
Я, конечно, в тот момент в Германии находился. В составе войск первого Белорусского фронта. Да-а, братец ты мой… В городе Дрездене мы стояли. Слыхал про такой? А, в киножурнале видел? Скажи, пожалуйста! Взял, значит, билетик за гривенник – и вот тебе Дрезден… Ловко! А я, пока до этого чертова Дрездена добрался, не меньше пять пар сапог истрепал, три ранения получил, а пришел – тудыть твою мать! – где ж город Дрезден?! Ни кляпа ничего нету – кирпич битый, мусор, пыль – одна название, что город. И народу, немцев этих, нигде не видать нипочем: вылезет какой из-под земли не хуже мышонка, туда-сюда поглядит, да и опять – юрк под кирпичи. Вот те и Дрезден.
Да, братец ты мой… Всякое место свою отличку имеет, где что: в одном, допустим, пиво замечательное, другое – сапожным товаром славится, третье – еще там какая лихорадка, чума ее знает… Город Дрезден, ребяты, от этой от Ситкинской мадонны прогремел. Какая-то, слышим, такая в нем картина имеется, что на весь мир – одна, и цены ей нету. Ну, мы, конечно, посмеялись: картина! Мы этих картин по всей Европе – знаешь, сколько повидали? Многие тыщи! Сказать, и недурные попадались. Это еще в Польше, что ли, во дворце в одном стояли, там арбуз был на картине. Ну, сволочь, живой! У ребят у наших аж слюнки потекли, ей-богу…
А тут, стал быть, в этом в Дрездене, – мадонна.
Не раз, не два – вот так-то, не хуже, как сейчас, сойдемся, толкуем меж собой: что, мол, ребяты, за мадонна? Интересно б все ж таки поглядеть. Старшина у нас был Воробцов: «С ума, говорит, все посходили, мадонна какая-то! Отмадонилась, говорит, ваша мадонна. Видали – что от города осталось? Камушки.»