Вступление Рубио-и-Орса к «Волынщику из Льобрегата» было тем ядром, вокруг которого формировалось новое патриотическое восприятие действительности: ностальгическое, идеальное, полное затаенной силы. Эта энергия одержимости к 1880-м годам выродилась, по крайней мере в поэзии, в жеманную «средневековость» поздних «цветочных игр». Но пока она действовала, основной целью этой одержимости было превращение фикции в миф, а символов — в архетипы. В этом отношении каталонская культура XIX века — в поэзии, прозе, прикладном искусстве — не шла вразрез с культурой европейских стран, оказавшейся лицом к лицу с быстрыми и в некотором роде революционными социальными переменами. Она стремилась обрести, а если придется, и изобрести устойчивое ощущение целостности, с помощью которого можно было бы противопоставить себя другим странам Европы (включая, в случае Каталонии, и остальную Испанию). Обращаясь к Средним векам и даже к более ранним временам, углубляясь в архаику и фольклор, Каталония могла продемонстрировать, насколько отлична от других ее внутренняя сущность, ее ser authentic. Воскрешая средневековые формы с помощью чистого, объединяющего прошлое и настоящее языка, она доказывала, что в эти новые времена есть ценности и помимо паровых двигателей и индустриального развития. Таким образом, хотя каталонцы переживали новую промышленную реальность наравне с другими европейскими странами, а банковское дело и производство машин везде шло по одним и тем же законам, они могли противостоять этой однородности, делая упор на старом и принадлежащем только им и больше никому. Высокий уровень развития промышленности выделял Каталонию среди провинций остальной Испании, а возрождение собственной средневековой культуры — среди прочих европейских стран.
Такого рода национальное сознание, склонность к созданию идеальных образов, присутствовало и в других странах, но в Каталонии оно сформировалось из присущего XVIII веку почтения к примитивному, эпическому, благородно-подлинному. В данном случае эта тенденция значительно расширялась процессом, который английский историк Эрик Хобсбаум определил как «изобретение традиции». У валлийцев были их барды; у ирландцев — их кельтские сумерки, «старая Ирландия», населенная тенями королей и героев, Финн Маккул и Кухулин; у Шотландии — миф о племенах нагорий, истории о каледонских вождях, наделенных, как выражался Эдвард Гиббон, «теплым мужским достоинством», хотя под их килтами гулял холодный северный ветер. Культ Оссиана, вымышленного гаэльского певца, придуманного Джеймсом Макферсоном, распространился по всей Европе, при содействии выдающихся умов эпохи: Клоп-штока, Шиллера, Гете. У Германии был Арминий, рыцарь из Тевтобургского леса, который в 9 году н. э. дал отпор римским легионам Публия Вара. Подвиги этого героя-освободителя послужили пищей для легенды о Зигфриде. Французы оглядывались на древних галлов как на противников римлян. В XIX веке к восхищению мистическим или, лучше сказать, туманно-историческим предком примешался культ готическои архитектуры как «истинного», настоящего стиля, в противоположность классицизму, напоминавшему народам, что когда-то все они были рабами римлян. Такие настроения были почти всеобщими. Но неудивительно, что особенно они чувствовались в Ирландии и Каталонии, поскольку и та и другая, с полным на то правом, считали себя жертвами истории, колониями. Не только Лондон или Мадрид всегда могли отнять у них право на культурное самовыражение — они сами постоянно рисковали утратить его, утеряв гэльскиий каталанский языки. Есть одно печальное стихотворение Иейтса, в котором отразились беды ирландцев в 1890-х и каталонцев — в 1840-х годах: