Читаем Башня любви полностью

И все они отправились на корабль, сначала торжественные, затем — маленькие, смешные куколки, подвешенные на конце ниточки Провидения.

— Го! Тяни! Тяни кверху!

Мы крепко тянем, мой помощник и я, несколько развеселившиеся небольшой выпивкой и тем, что чокнулись с начальством.

Я назначен старшим смотрителем.

Мари, моя дорогая малютка Мари...

Перед Господом Богом, если он меня слышит, я клянусь никогда больше не видеть земли.

XIII.

Так как я боюсь, и я тоже, разучиться писать, то я и решил занести мою историю на страницы большой книги маяка. В этом „корабельном журнале я отмечаю погибшие суда, перевернутые рыбачьи барки, и одно за другим все мои воспоминания о любви, воспоминания, которые тонут в вечной грусти.

Но я исполняю свой долг бессознательно.

Я несокрушим на посту.

Неотступная мысль о долге, это уже начало сумасшествия.

...И я действительно схожу с ума, потому что ни на что больше не надеюсь и больше ничего не жду... даже прилива с прекрасной утопленницей!

Конец.

Приложение.

Мартен-Мами.

Рашильд — певец инстинкта.

(Язычники наших дней).

В своем предисловии к одной из самых (после „Башни Любви”) ярких, ясных и красивых книг М. Эмери (Рашильд)2: „Кровавая Ирония”, Камиль Лемонье несколько окутал туманом эту странную писательницу, к которой, по моему мнению, как раз наоборот, необходимо подходить с сухой логикой и холодным раcсудком.

В том вызывании духов, которым он начинает заниматься по этому поводу, ясно чувствуется его мистический ум. Лемонье — бельгиец, северянин, ему вредит то, что он чужд южным латинским народам, поэтому в его введении мы можем не раз натолкнуться на Сатанизм, услышать запах Серы, почувствовать жар раскаленных углей, попасть под Бурные крылья восставшего Бафомета3 или под смерч, который бороздит области смерти и ужаса, и, даже увидеть рога самого дьявола!

Камилу Лемонье можно извинить его лиризм и простить его магию.

Романы М. Эмери производят слишком разное впечатление. Адская запутанность сплетается в них с божественной простотой, трогательный романтизм уживается рядом со строгим реализмом, и страшный мистицизм — с пугающей патологией. В них чувствуется самая тонкая наблюдательность и откровения ясновидения, фотография и кабалистика: Перед этой бесформенной мечтой или неумолимой реальностью ум простого читателя или критико-исследователя, захваченный вихрем, вполне естественно стремится создать себе звонкими трубными звуками иллюзию победы над этим грохотом, преодолеть свой собственный ужас.

И несмотря на то, что я стараюсь осудить Лемонье и тем заставить себя не следовать его примеру, мне самому, в данный момент, стоит больших усилий справляться с увлекающим меня порывом. Каждое мгновение словесная паника пытается опьянить мое перо, а мой рассудок ищет доводов, чтобы получить законное право — в ущерб самому себе— слушаться лишь несвязного голоса моего инстинкта.

Ну, вот, признаваясь в этих искушениях, которые преследуют меня, я только что, почти неожиданно для себя самого, резюмировал творчество г-жи М. Эмери.

Слова „рассудок” и „инстинкт” послужат, как мне кажется, двумя полюсами, между которыми будет вращаться моя собственная мысль, вслед за мыслью М. Эмери.

Мне могут заметить, что такое обширное поле, предоставленное критике, должно невыгодно отразиться на точности выводов.

Я с этим согласен. Да, кроме того, я и не намереваюсь делать какие либо выводы. В тех случаях, когда М. Эмери окажется между небом и землей, я не смогу, не теряя ее из вида, оставаться, не двигаясь с места, на небе или на земле.. Если я хочу быть вместе с ней, мне придется за ней последовать.

М. Эмери явится для нас символом счастья, от которого захватывает дыхание, но которое никогда не достижимо. Последовательно мы увидим ее то в маске гримас Едгара Поэ, то с прозревающим взором Вилье де Лиль-Адана, то со смеющимся ртом Кребильона4, который будет больше маркизом де Сад, чем Кребильоном, то с саркастической улыбкой Бейля5.

Она окажется то ангелом, глядящим сверху на этот презренный мир, то великолепным четвероногим животным, находящим красоту и наслаждение в потребностях и отправлениях своего организма, и никогда не поднимающим глаз к небу. Ангел или животное, дух или материя, она предстанет пред нами то как тонкий поэт, то как разгоряченная самка, но и там и здесь, в одной роли, как и в другой она останется, иногда даже против своей воли, эпическим певцом инстинкта.

***

Прудон учил, выражаясь языком логики, что женщина есть „средний термин между человеком и животным” а Ренан считал ее посредником „между человеком и Богом”. Хотя, на первый взгляд, эти две сентенции кажутся исключающими одна другую, однако они обе, взятые вместе, могут создать приближение к действительности. Когда философы противоречат один другому они бывают почти правы, а публика оказывается очень недалеко от того, чтобы понять истину.

Перейти на страницу:

Похожие книги

Один в Берлине (Каждый умирает в одиночку)
Один в Берлине (Каждый умирает в одиночку)

Ханс Фаллада (псевдоним Рудольфа Дитцена, 1893–1947) входит в когорту европейских классиков ХХ века. Его романы представляют собой точный диагноз состояния немецкого общества на разных исторических этапах.…1940-й год. Германские войска триумфально входят в Париж. Простые немцы ликуют в унисон с верхушкой Рейха, предвкушая скорый разгром Англии и установление германского мирового господства. В такой атмосфере бросить вызов режиму может или герой, или безумец. Или тот, кому нечего терять. Получив похоронку на единственного сына, столяр Отто Квангель объявляет нацизму войну. Вместе с женой Анной они пишут и распространяют открытки с призывами сопротивляться. Но соотечественники не прислушиваются к голосу правды – липкий страх парализует их волю и разлагает души.Историю Квангелей Фаллада не выдумал: открытки сохранились в архивах гестапо. Книга была написана по горячим следам, в 1947 году, и увидела свет уже после смерти автора. Несмотря на то, что текст подвергся существенной цензурной правке, роман имел оглушительный успех: он был переведен на множество языков, лег в основу четырех экранизаций и большого числа театральных постановок в разных странах. Более чем полвека спустя вышло второе издание романа – очищенное от конъюнктурной правки. «Один в Берлине» – новый перевод этой полной, восстановленной авторской версии.

Ханс Фаллада

Зарубежная классическая проза / Классическая проза ХX века
Новая Атлантида
Новая Атлантида

Утопия – это жанр художественной литературы, описывающий модель идеального общества. Впервые само слова «утопия» употребил английский мыслитель XV века Томас Мор. Книга, которую Вы держите в руках, содержит три величайших в истории литературы утопии.«Новая Атлантида» – утопическое произведение ученого и философа, основоположника эмпиризма Ф. Бэкона«Государства и Империи Луны» – легендарная утопия родоначальника научной фантастики, философа и ученого Савиньена Сирано де Бержерака.«История севарамбов» – первая открыто антирелигиозная утопия французского мыслителя Дени Вераса. Текст книги был настолько правдоподобен, что редактор газеты «Journal des Sçavans» в рецензии 1678 года так и не смог понять, истинное это описание или успешная мистификация.Три увлекательных путешествия в идеальный мир, три ответа на вопрос о том, как создать идеальное общество!В формате a4.pdf сохранен издательский макет.

Дени Верас , Сирано Де Бержерак , Фрэнсис Бэкон

Зарубежная классическая проза
Самозванец
Самозванец

В ранней юности Иосиф II был «самым невежливым, невоспитанным и необразованным принцем во всем цивилизованном мире». Сын набожной и доброй по натуре Марии-Терезии рос мальчиком болезненным, хмурым и раздражительным. И хотя мать и сын горячо любили друг друга, их разделяли частые ссоры и совершенно разные взгляды на жизнь.Первое, что сделал Иосиф после смерти Марии-Терезии, – отказался признать давние конституционные гарантии Венгрии. Он даже не стал короноваться в качестве венгерского короля, а попросту отобрал у мадьяр их реликвию – корону святого Стефана. А ведь Иосиф понимал, что он очень многим обязан венграм, которые защитили его мать от преследований со стороны Пруссии.Немецкий писатель Теодор Мундт попытался показать истинное лицо прусского императора, которому льстивые историки приписывали слишком много того, что просвещенному реформатору Иосифу II отнюдь не было свойственно.

Теодор Мундт

Зарубежная классическая проза