Павел отложил последний отксерокопированный листок дневника. Хотел с силой сжать в кулаке, скомкать, но вместо этого бережно опустил на стол, рядом с каким-то списком — рядами знакомых фамилий со знаками вопроса напротив некоторых. Хотел отвести глаза, но не мог. Убористый почерк Игната Ледовского настойчиво лез в глаза, мелкие округлые буквы, похожие на маленьких чёрных жучков, торопливо разбегались в разные стороны, за неровные поля, очерченные явно не по линейке, а от руки.
…Тогда в четвёртом классе это был единственный раз, когда отец согласился выступить перед учениками на традиционном празднике — Дне Генерала Ровшица, так в Башне называли день, когда произошёл переворот. Скорее всего, отца уговорила Змея, Зоя Ивановна, возможно, подключив школьную администрацию, и отец пришёл, вбежал на сцену совсем по-мальчишечьи, быстро, споро, и у Пашки зашлось сердце от гордости и любви к этому большому и сильному человеку.
Он наизусть знал то, о чём рассказывал в тот день отец. Он готов был рассказывать вместе с ним и, наверно, невольно повторял про себя всё, что тот произносил, говорил с ним в унисон, едва заметно шевеля губами. Сколько раз он слышал все эти рассказы дома — про генерала Ровшица, про схватки и бои на нижних и верхних этажах, переживал, бредил теми событиями, ненавидел заговорщиков, которые не хотели отдавать власть народу, яростно ненавидел, всем своим мальчишечьим сердцем и мечтал только об одном — быть в те далёкие дни вместе с отцом, храбрым и благородным Гришей Савельевым.
— Вот видишь, Борь, как оно бывает…
В груди неприятно кольнуло, и он судорожно вцепился побелевшими пальцами в спинку стула. Борис мгновенно приподнялся со своего места, подался вперёд, по бледному лицу рябью прошёлся страх.
— Сиди, — остановил его Павел. — Это не рана, не бойся. Другое это.
Это и было другое. Отвратительной, гнетущей тоской потянуло сердце, скрутился внутри болезненный узел — рубануть бы с плеча, да невозможно. Там ведь всё в этом узле: и любовь к отцу, и обида на мать, и крики их друг на друга, обжигающие ненавистью, и холодные бабкины глаза, ярко-синие, словно лёд, и музыка, зажатая стенами ненавистной квартиры, и тонкие белые пальцы бабки на плечах матери, вцепились нервно, не оторвать —
— Я ведь думал всегда, они просто друг друга не любят. Живут по инерции, семья, ребёнок, я, то есть, — Павел разжал руки, выпустил спасительную спинку стула. — А оно вон как. М-да…
Всего-то пара скупых строчек в дневнике давно умершего человека, и всё стало понятно. Сложилась картина, нет больше белых пятен, герои заняли положенные места. Только вот беда — на картину эту словно ведро чернил вылили, расплескали злой и щедрой рукой, всех задело, никто чистеньким не остался.
— Брось, Паш, — Борис покачал головой. — Подумай, какое тогда было время. Тебе ж уже не одиннадцать, понимаешь, что к чему.