Слышу, крылья трепещут. Слышу, рушатся стены. Слышу, плачут-щебечут за решёткой скворцы:
«Расскажи, кто такая. Расскажи, что случилось. Мы поможем, поможем! Помоги! Помоги».
Не гулять тебе, светлая,
По моим небесам
Брезжит буря рассветная,
Растрепалась коса.
Не любить тебе, светлая,
И не ведать любви.
Тяжела безответная
На истоке зари.
Как нежны твои помыслы
И как тихи слова.
Не снести твоей гордости,
Тяжела голова.
Кружит страшное, тешится,
Зазывает во мрак.
Точно вечность безбрежная,
Твой излюбленный враг.
Не горюй, моя милая,
Белых звёзд не проси,
Не о том ведь молила ты,
Так с улыбкой носи
Своё платье шелк
Свой испуганный взор!
Вьётся пыль за подолами,
Смутный чертит узор.
Потанцуй же неистово
В свете бледной свечи,
Смотрят тени и призраки,
Ты молчи им, молчи.
Уходи беспечальная
В мир безумства и лжи.
Видишь? Башня зеркальная —
Вот тебе, сторожи!
Март. Во дворе снежно и холодно. У крыльца стоит бабушка в медицинской маске и варежках, держит папку с бумажками – в пенсионный ходила, там ещё работают, приёмные часы урезали, в коридорах кварцевые лампы дуют в воздух фиолетовым светом. Не знаю, как такое работает. Бабушка смотрит на меня, губы сжаты тонкие красные, помада выходит за контур, тени синие, старые, пахнут плохо. Я хотела как-то накраситься, не стала, отбросила. Помада мамина, её цвет. Бабушка вещи забрала: косметичку и украшения, только кольца мне оставила. Мамины пальцы тонкие, мамины кольца звонкие серебряные не по вкусу, не по размеру ей.
«Что, вас не закрыли ещё?»
«Не закрыли, – качаю головой. – Нам лабораторные делать с оборудованием. Преподаватели хотят нас видеть».
Бабушка смотрит зорко и зло, будто я виновата в нерасторопности тёток из пенсионного и в том, что автобус подорожал. Голубые глаза под голубыми тенями, под белыми линялыми кудрями. Куртка её полнит и старит. Ей нет шестидесяти. Она красивая, там под курткой, под помадой, когда дома, не злится когда, с папой красивая, с тётушкой Любой, не со мной.
«В дом иди», – говорит бабушка.
Папа спросит у неё, как дела. Она не ответит, на меня махнет – дура, мол, справку с места учёбы одну взяла, три надо было, мусорщикам надо было. «Что смотришь?» – скажет, отправит борщ в ковшике греть. Микроволновку в доме не жалуют, она микроволнами всех облучает, людям жить не даёт, из нутра своего пластикового за нами следит.
Бабушка идёт в дом, стучит, слушает, как собака тявкает, как папа по коврам тапками шаркает. На крыше крыльца сидит ворона: крылья черные, грудь серая. Сидит да на нас с бабушкой посматривает.
Не взяла справку, поругаться, с кем надо, не смогла, не отстояла своё право остаться в городской квартире, мамины вещи не забрала. Я гляжу на птицу, мне стыдно, мне жарко и горько, мне тесно в пуховике, в теле этом нескладном, трусливом. Как ребёнок нелепая, как ребёнок безвольная, бесправная, безголосая. Ворона каркает, скрипит, что ржавая труба. Дверь открывается, папа выглядывает. Бабушка бурчит, я за ней след в след, нога в ногу, прохожу и замираю.
Не дом.
Башня. Птичья комната. Из клетки, вытесанной прямо в стене, на меня глядит ворона: крылья чёрные, спинка серая, длинный клюв прутья ковыряет. Я боюсь, я ногтями обломанными стучу по стене. Холодный камень, воняет сыростью, а полу, то ли плесень, то ли мох. Боже, светится! Тонкая полоса сантиметров пять, точно лента диодная. Птицы каркают, стрекочут, щебечут. Добрая сотня птиц. Бьёт крылами о камень. Птицы. Птицы. Мне жутко. Ни окна, ни двери – не сбежать.
***
«Ты чего молчишь? – Влада улыбается, подливает мне джина в стакан, сверху спрайт. Выпью – гадко на языке. – Есть парень, Аринка?»
Я мотаю головой. Нет. На всё нет. Не было. Нет. И не будет.
Пью.
На стене гирлянда – спираль серебряных лампочек. Смотрю, не моргая, до рези, до контрастных всполохов, цветных пятнышек. Пью. Джин пахнет ёлкой и спиртом, та же водка, только с можжевельником. Мерзкая водка. Спрайт сладкий, водка жжётся.
Влада перестала хохотать. Она пьяная, совсем пьяная: лицо красное, оттягивает ворот свитера. Мне нравятся её губы, такие пухлые и багряные, помада съелась, да не вся. Каштановые волосы, пухлые розовые руки, такие мягкие в узорах полустёртой хны. Я слишком пьяная, чтобы думать. Я очень пьяная, я боюсь выкинуть что-то эдакое, молчу. Я ничего-ничегошеньки больше не буду говорить.
«Налить ещё?» – Владин сосед откупоривает вторую бутылку. Я подставляю ему стакан.
«Как не было? Ты ж красивая, – она морщится. Мои слова ей не нравятся, они не вписываются в её систему мира. – Ты красивая, – повторяет, но ничего не меняется. Я прежняя, нецелованная, сижу рядышком со стаканом невкусного бухла. – А чё так?»
Пожимаю плечами. Мне жарко в толстовке, мне жарко спьяну и жарко от стыда. Лучше бы соврала.
Влада стягивает свитер, ругается, её длинные серьги путаются в пряже. Под свитером у неё футболка с хохлатой синей птицей. Мне нравится Влада, её футболка, её странный шаманский стиль: большие серьги, чёрные-чёрные стрелки, пёстрые свитера, странные платья, её волосы, пахнущие травами. Влада смотрит на меня, все в комнате на меня уставились:
«Чё так? Чё, действительно?»