В эту минуту я подполз к Жильдазу и вонзил ему в грудь кинжал. Он раскинул руки, захрипев, руки его были залиты кровью. Но он не умер, я это хорошо чувствовал. Он сумел вытащить из ножен кинжал и нанес мне ответный удар по левой руке. Тогда я пронзил его сердце острием моего кинжала, и он затих.
Письмо было зашито в куртке, я ее распорол. Всю ночь я шел по ветру с моей лошадкой, труп и лошадь Жильдаза я бросил на растерзание волкам и воронью. Я перешел границу и без хлопот добрался сюда. Вот письмо, что я обещал тебе достать.
Мотриль взял пергаментный свиток, печать на котором уцелела, хотя и была пробита насквозь кинжалом Хафиза, пронзившим сердце Жильдаза.
Взяв из колчана часового стрелу, Мотриль перерезал шелковую нить печати и с жадностью прочел письмо.
— Хорошо, — сказал он, — мы все придем на это свидание.
Хафиз ждал.
— Что теперь мне делать, господин? — спросил он.
— Сядешь на коня и возьмешь с собой письмо. Утром постучишься в ворота дома доньи Марии. Скажешь ей, что на Жильдаза напали горцы, изрешетив его стрелами и ударами кинжалов, что, умирая, он отдал письмо тебе. Вот и все.
— Слушаюсь, господин.
— Ступай, скачи всю ночь. Пусть твоя одежда вымокнет от утренней росы, а конь будет в мыле, словно ты только что прискакал. А дальше жди моих приказаний и целую неделю не подходи к моему дому.
— Пророк доволен мной?
— Доволен, Хафиз.
— Благодарю вас, сеньор.
Вот каким образом было вскрыто письмо; вот какая страшная гроза нависла над доньей Марией.
Но Мотриль этим не ограничился. Он дождался утра и, облачившись в роскошные одежды, явился к королю дону Педро и застал его сидящим в большом бархатном кресле и рассеянно поглаживающим уши волчонка, которого он приручал.
Слева от него, в таком же кресле, сидела донья Мария, бледная и слегка раздраженная. С тех пор, как она находилась в комнате рядом с доном Педро, король, занятый, вероятно, своими мыслями, не обмолвился с ней ни единым словом.
Донья Мария, гордая, как все испанки, еле сдерживаясь, терпела подобное оскорбление. Она тоже молчала и, поскольку домашний волк ее не интересовал, вынуждена была довольствоваться тем, что переживала в душе приступы недоверчивости, порывы гнева и терялась в догадках, как поведет себя мавр.
Вошел Мотриль, и его появление дало Марии Падилье повод демонстративно уйти.
— Вы уходите, сеньора? — спросил дон Педро, невольно встревоженный ее выходкой, которую сам вызвал равнодушием к любовнице.
— Да, ухожу, — ответила она, — я не желаю злоупотреблять вашей учтивостью, которую вы, вероятно, приберегаете для сарацина Мотриля.
Мотриль это слышал, но остался невозмутим. Если бы донья Мария не была столь рассержена, то поняла бы, что спокойствие мавра рождено его тайной уверенностью в своем близком торжестве.
Но гнев думать не умеет; он всегда доволен самим собой. Гнев — поистине страсть: каждый, кто дает ему выход, находит в этом наслаждение.
— Я вижу, государь, что король мой невесел, — сказал Мотриль, напуская на себя печальный вид.
— Да, — вздохнул дон Педро.
— У нас теперь много золота, — прибавил Мотриль. — Кордова внесла подать.
— Тем лучше, — небрежно ответил король.
— Севилья вооружает двенадцать тысяч человек, — продолжал Мотриль, — на нашу сторону перешли две провинции.
— Вот как! — тем же тоном отозвался король.
— Если узурпатор вернется в Испанию, я думаю через неделю схватить его и заточить в крепость.
В прошлом упоминание об узурпаторе непременно приводило короля в исступленную ярость, но на сей раз дон Педро лишь спокойно заметил:
— Пусть возвращается, у тебя есть золото и солдаты, мы схватим его, будем судить и отрубим ему голову.
Тут Мотриль приблизился к королю.
— Да, — сказал мавр, — мой король очень несчастен.
— Почему же, друг?
— Потому что золото больше не веселит тебя, власть тебе противна, никакой услады в мести ты не видишь, потому, наконец, что ты больше не находишь для любовницы нежного взгляда.
— Ясно, что я ее разлюбил, Мотриль, и из-за пустоты в моем сердце уже ничего не кажется мне желанным.
— Если твое сердце, король, кажется тебе совсем пустым, значит, его переполняют желания, ведь они, как тебе известно, — это воздух, запертый в бурдюке.
— Да, я знаю, что сердце мое полно желаний.
— Значит, ты любишь?
— Да, по-моему, я влюблен…
— Ты любишь Аиссу, дочь могущественного султана… О мой повелитель, я и жалею тебя, и завидую тебе, ибо ты еще можешь быть очень счастливым или достойным жалости.
— Ты верно говоришь, Мотриль, я достоин жалости.
— Ты хочешь сказать, она не любит тебя?
— Да, не любит.
— Неужели, повелитель, ты думаешь, что ее кровь, чистую, как у богини, могут волновать страсти, которым уступит любая другая женщина? Аисса — ничто в гареме сладострастного властителя; Аисса — королева, улыбаться она будет только на троне. Понимаешь ли, мой король, есть цветы, что распускаются лишь на горных вершинах.
— Причем здесь трон? Я… мне взять в жены Аиссу?! Но что на это скажут христиане, Мотриль?
— Кто говорит тебе, повелитель, что донья Аисса, любя тебя, когда ты будешь ее супругом, не принесет в жертву своего Бога, отдав тебе и душу?