— Ха-ха-ха! — хохотали злые духи во мрак и, кажется, этотъ хохотъ слышался въ бдномъ жилищ портного, доходилъ до самаго сердца обитателей этого угла. — Ха-ха-ха, вотъ житье-то будетъ!
На слдующій день портной бушевалъ:
— Молчать!.. Никто меня уговорить не смй! я самъ себ господинъ. Ну, и кончено!.. Какъ хочу, такъ и длаю! Слесарша усовщиваетъ? исколочу проклятую!.. Ты моя жена, ну, и конецъ, ну, и конецъ!.. Ноги твои цловать буду и никто не запретитъ, никто!.. Я самъ себ господинъ… Подслушиваютъ? Пусть подслушиваютъ, окаянные!
Еще насталъ день. Портной протрезвился, валялся въ ногахъ у своей жены, руки ея цловалъ, просилъ прощенья, и страстной, горячей любви было полно все его существо.
— И за что я ее гублю? — говорилъ онъ себ. — Каинъ я проклятый, демонъ отверженный. Да я этакую жену на рукахъ носить долженъ; и вдь хоть бы попрекнула она меня, — такъ нтъ; я ее билъ, а она руки мои цловала!
И думы все росли, все росли въ теченіе недли, когда портной кроилъ, шилъ сюртуки, брюки, жилеты, и все тяжелй и тяжелй становились его упреки себ; въ праздникъ длалось совсмъ тошно… Вечеромъ слышались мольбы Глаши…
Годился сынъ. Портной запилъ сильне, но черезъ шесть недль онъ началъ остепеняться. Сына онъ не любилъ, но зато сильне сталъ любить жену и рже билъ ее. Въ Глаш тоже произошла перемна: она уже не молила мужа, не плакала, но суровымъ шопотомъ говорила ему:
— Ты меня не бей, ребенокъ спитъ… Не подходи ко мн, неровенъ часъ…
Мужъ, несмотря на опьянніе, замчалъ зловщій блескъ жениныхъ глазъ и длался тише, смирне. На другой день онъ просилъ извиненія у жены безъ страстнаго порыва, но искренно и какъ-то вжливо.
— Скверную я привычку взялъ, Глафира, — говорилъ онъ. — Не пускай ты меня въ кабакъ, совсмъ пропаду и тебя-то загублю.
Какъ-то онъ увидалъ, что жена тащитъ ведро съ помоями. Это было слишкомъ черезъ два года посл женитьбы.
— Что ты, Глаша, сама таскаешь ведра, — сказалъ онъ ей. — Бда еще какая-нибудь приключится, храни Господи!
Приснухинъ надялся скоро сдлаться отцомъ.
Родилась дочь.
— Вотъ она какая красавица! — любовался отецъ ребенкомъ, лежавшимъ въ люльк. — Ты куда ползешь! — крикнулъ онъ сынишк, едва тащившемуся около стны къ ложу сестренки. — Убьешь, сорванецъ, младенца! — портной погрозилъ сыну кулакомъ.
— Не любишь ты его, Александръ Ивановичъ, — слабымъ голосомъ говорила Глаша, лежавшая въ постели.
— Что мн его не любить! — отозвался мужъ:- я только насчетъ того, что онъ везд суется…
— Нтъ, ты его притсняешь, — заплакала Глаша.
— Ишь, чего расплакалась! — взволновался портной. — И безъ того больна, вдь этакъ и Катя захвораетъ… Ну, посмотри, я ему пряника далъ. — На, баринъ, пряника, чего хвостъ поджалъ, — обратился отецъ къ сыну, остановившемуся въ раздумьи въ ту минуту, когда ему былъ показанъ кулакъ.
Такъ пошли дни, мсяцы и годы въ жилищ Приснухина. Семья прибавлялась и убавлялась ежегодно. То родины, то похороны. Бдность росла. Нердко приходилось Глаш просить помощи у старой барыни. Барыня стала холодна къ Глаш, но помогать не отказывалась. Портной почти пересталъ пить и началъ относиться къ своей жен боле гуманно. Работа стала прибавляться: Приснухинъ вошелъ въ сдлку съ какимъ-то подрядчикомъ. Сына, какъ мы видли, онъ не любилъ и готовъ былъ всегда побить, но за сына стояла мать, и злоба отца мало-по-малу перешла въ какую-то насмшливую холодность. Разъ сынишка, играя на двор, увидалъ нищую съ ребенкомъ.
— Вотъ, батюшка, рубашечки даже нтъ у ребенка, — говорила она жалобнымъ голосомъ прохожему.
— Возьми мою; у меня другая есть, — быстро подвернулся Порфирій и, стянувъ черезъ голову верхнюю рубашонку, отдалъ ее нищей.
— Ишь, какой жалостливый, такъ и видно, что не холопъ, — отозвался отецъ, услышавъ о поступк сына.
Въ другой разъ Порфирій сотворилъ другую штуку. Сынъ жившаго въ дом надворнаго совтника постоянно задиралъ сына портного: то толкнетъ его, то языкъ ему высунетъ, а иногда и скажетъ:
— Дрянь!
Порфирій въ одну изъ такихъ встрчъ не вытерплъ и «вздулъ», какъ онъ выражался, семилтняго врага.
— Обидчивъ больно, не наша кровь! — презрительно улыбнулся портной, когда ему пожаловались на буяна.
Встрчая холодность и притсненія со стороны отца, Порфирій привязался къ матери. Сынъ и мать научились понимать каждый жестъ, каждый взглядъ другъ друга. Мать не бранила сына за шалости, чтобы не навлечь гнва отца, но качала ему незамтно головой, и сынъ конфузился, утихалъ. Мать не плакала при сын, но сынъ угадывалъ по цвту ея глазъ, по выраженію ея лица, что ей тяжело, что она плакала безъ него. Въ обоихъ существахъ развилась изумительная чуткость.
— Мамка, что ты все плачешь? — спрашивалъ маленькій Порфирій, сидя съ нею по вечерамъ у топившейся печки.
— Такъ… горя много… — отвчала мать, ласково глядя на него.
Сынъ вздыхалъ, точно и ему было извстно тяжелое горе, и смотрлъ на огонь, который дрожалъ и вспыхивалъ въ печи. Какіе-то сны носились надъ дтской головкой ребенка и надъ головой его матери. Въ комнат царила тишина.