Я скучал по Марии недолго, ко мне приехали Маврокордаты. Сказать, что я был удивлён — ничего не сказать. И первый вопрос, который я задал девушке, когда мы оказались наедине: «Зачем Вы здесь, Мария?»
— Потому что я люблю Вас Ваше Высочество, и мне слишком тяжело быть вдали от вас! — она сказала это с такой грустью и болью, что я ей безоговорочно поверил.
Да, я ей верил. Но вот снова испытать такую боль, что я испытал с Анютой, когда бросился в омут, не думая о последствиях, уже не мог. И я пошёл говорить с отцом своей возлюбленной.
— Константин Николаевич! Вы уже наверняка знаете, что я люблю Вашу дочь!
— Я догадываюсь, Ваше Императорское Высочество. Она тоже Вас любит, и я уже не мог дольше противиться её чувствам. Я ведь тоже её очень люблю и не могу переносить её страдания.
— Вы понимаете, что я не смогу назвать её своей супругой. Я стану императором, а она мне, как бы мне ни хотелось этого, не ровня. Её не примут ни в Европе, ни в России… Я не хочу Вам врать. Она влюблённая девушка и не готова увидеть эти проблемы. А Вы — её отец, Вы должны думать об этом!
— Спасибо Вам, Павел Петрович, что Вы ведёте со мной такой разговор. В Турции моего мнения никто бы и не спросил, да и соображения Марии тоже во внимание бы не принимались.
— Я не турок, и Вы не в Турции… Я тоже уже не могу без Марии и прошу Вашего согласия на такое бесчестие для Вашей дочери! Но клянусь Вам, что ни в чём не обижу её и не допущу, её обиды от кого-то ещё. Я буду верен ей, столько, сколько мне будет позволено моим долгом перед Россией! Простите меня, Константин Николаевич.
— Павел Петрович! — Маврокордат плакал, не стесняясь, я тоже сдерживался из последних сил. — Павел Петрович! Я не могу противиться! Я хочу счастья свой дочери, и не вижу с кем бы она могла достигнуть его, кроме как, с Ваши Высочеством. И я… Спасибо! Я думаю, что даже в статусе Вашей фаворитки ей будет лучше, чем даже в гареме Султана!
Я обнял его, он меня, стояли долго, молча, слёзы щипали мои глаза… Странная ситуация, но такова моя жизнь. Мария была прекрасна, и юношеская страсть снова взяла своё — мы не выходили из дома три дня.
Пусть я получил немного счастья, мне, правда, с Машей было очень хорошо, но война шла своим чередом. Румянцев считал, что он достиг уже предела продвижения в этом году и не собирался наступать дальше. Уговорить его сейчас наступать на турок было решительно невозможно. Турки же пока категорически отказывались говорить о мире.
В это время от нашей дипломатии шли сигналы, наши успехи против Турции вызывают активнейшее недовольство в Европе. Понятно, что Франция пыталась сделать всё возможное, дабы поддержать Турцию. Но Румянцев разгромил подготовленную французами турецкую пехоту, захватил, при моём участии, поставленную ими же артиллерию, а одних денег туркам было уже мало.
Но, кроме того, Англия сильно взволновалась от наших успехов, не желая видеть на Средиземноморье ещё одного игрока, и даже начала выдавливать оттуда эскадру Орлова. Более того, имелись данные, что идут активные турецко-австрийские переговоры. Маврокордат получил по своим связям сведения, что турки сулят Австрии Молдавию, Валахию и Банат[103]
, да ещё и пять миллионов дукатов, лишь бы Австрия надавила на нас.В общем, при сохранении нынешней ситуации, на следующий год мы могли оказаться в состоянии войны со всей Европой, а для нас и война с одной Турцией была крайне тяжела, и, главное, экономически. Военные налоги и рекрутские наборы железной рукой сдавили горло нашему экономическому развитию. Я переписывался с Алексеем Орловым, он понимал весь ужас ситуации и заваливал деньгами, греков, славян, албанцев, даже алжирцев, пытаясь вызвать волнения, чтобы ещё больше растянуть силы турок и принудить их к миру. Но даже тот факт, что Орлов вливал в этот процесс уже не только государственные, но свои личные ресурсы, пока результата не давал.
Я обсуждал это с Вейсманом, тот писал Румянцеву, прося дозволения атаковать турок.
Главная армия сейчас наступать не могла, но мы-то могли! У нас было около пятнадцати тысяч человек, включая иррегуляров, была артиллерия, в том числе и трофейная, и наши войска рвались в бой. Но Румянцев не желал рисковать, а Вейсман не был готов нарушать приказ командира.
В конце концов, я не выдержал и в сердцах сказал ему: «Отто, ты уж тогда сам решай — немец ли ты наёмный или русский генерал». Тот подумал-подумал да и написал письмо Румянцеву, где прямо сказал, что как русский генерал, он не может стоять на месте и смотреть на турецкие войска, зная, о возможности их разгромить. И в октябре 1771, не дожидаясь реакции Румянцева, мы рванули вперёд.
Моё прощание с Машей было очень нежным, мы любили друг друга, будто в последний раз, а возможно так оно и было. Утром на прощание я поцеловал её заплаканные глаза, а она вдруг прижалась ко мне, а потом попросила подождать, сбегала в дом и повязала мне на шею свой зелёный шарф из драгоценного китайского шёлка, сказав, что он будет беречь меня на войне. Как я сам тогда не заплакал — не знаю…